День Предсмертья

Люша заболела. Она лежала уже третий день такая горячая, что Грейд чувствовал жар, сидя у кровати. Для этого не надо было класть руку на лоб сестрёнке. В комнате поселилась лихоманка. Так говорила бабушка – ли-хо-манка.

– Это не страшно, – успокаивала она маму, – это не поветрие. На исходе третьего дня выйдет потом и пройдет, как и не было.

Но голос звучал слишком бодро и, наверное, потому трескался, выпуская тревогу.

А Грейда страх и вина начинали грызть ещё сильнее. Это он недосмотрел за сестрой, когда они пускали кораблики по шумным ручьям, бегущим с холмов. Не заметил, что промокли сапожки из козьей кожи, которым Люша так радовалась накануне. Легким, весенним, после надоевших зимних катанок.

Сегодня ночью лихоманка приснилась Грейду: бледная женщина с алыми пятнами на впалых щеках, запекшейся коркой губ, синюшными впадинами висков и подглазий. Она пахла жаром, тюленьим жиром, горечью травяных настоев. Хрипела и протягивала к нему худые руки.

***

– Мать моря, Мать всего живого и дающая жизнь, всеблагая и всемогущая, помоги... – донеслось из комнаты матери. Все эти дни и ночи она таяла вместе с Люшей, словно и её сжигал жар.

Но в голосе не было отчаяния, лишь иступленная надежда и вера.

– Ты был прав Чужак, говоря о надежде. Но такое ли благо – незнание? – тихо сказала бабушка.

Грейд посмотрел на неё, сидевшую у очага. В нём ещё ярко пламенели угли, выбрасывая голубоватые язычки пламени и лишь по краям, кое-где, чернел шлак, подернутый пеплом. Лицо бабушки, освещенное мерцающим светом, выступало из тьмы отрешенной маской. Гребень-чесалка, видно, давно выпал из рук и торчал из кучи овечьей шерсти у ног как вилы из стога.

«Опять грезит наяву», – подумал Грейд, повторяя присказку отца. И тут же в сотый раз пожалел: «Как назло – ушел в море. А тут лихоманка подкралась. Гадкая, подлая». Грейд поерзал на лавке и не выдержав давления тишины, крадущихся из темных углов теней, спросил:

– А что за Чужак, бабушка? О ком ты говорила?

Вздрогнув, она обернулась и удивленно посмотрела на него.

– Расскажи, пожалуйста, – попросил Грейд.

– Не надо тебе этого знать. О том не принято говорить. Да и было давно, так давно, что уже кажется сном, когда бы не печати. И те скоро сойдут в могилу с теми немногими, у кого они ещё есть. Мало осталось меченых, ох-х ... мало.

– Бабушка, ну пожалуйста! Я никому не проговорюсь. Ты же знаешь – я умею хранить тайны. Мне сказать, как в яму закопать – самую глубокую, до подземного мира и ещё глубже. Ну, бабушка...

– Тш-ш-ш, – приложила она палец к губам.

Грейд осекся, прислушался. Тихо.

Бабушка встала, подошла к приоткрытой двери комнаты, откуда недавно звучал голос матери. Постояла, вслушиваясь. Затем перешагнула порог, исчезнув в сумраке. Но почти сразу вышла, осторожно прикрыв за собой дверь.

– Спит. Наконец-то, – прошептала Грейду. – Посиди тут, посмотрю, как Люша.

Взяла масляную лампу, зажгла фитиль и ушла в темноту коридора.

Грейд сидел и ждал. Казалось, время застыло. Наконец услышал шаги и увидел пятно света, плывущее к нему. Бабушка радостно улыбалась. Даже морщин на лице стало меньше или это была игра света и теней.

– Ушёл жар, ушёл проклятый. Спит родная, хорошо спит – не мечется. Переодела, постель сменила – мокрое всё, хоть выжми. Теперь на поправку пойдет. Утром бульон с куропатки сварю, отпаивать будем.

Грейд подскочил, заулыбался и только тут понял, какая тяжесть всё это время давила камнем. Стало сладко, легко. И вдруг – уходящее горе, солоно брызнуло из глаз.

– Ну-ну, – сказала бабушка. Подошла, погладила Грейда по голове. – Всё, всё уже хорошо. Эх-х... как же ты измучился бедный. Давай-ка сядем поближе к огню и – так и быть, расскажу тебе о Чужаке.

***

Случилось это много лет назад. Я тогда была не старше тебя. Только-только седьмой год пошёл. Но как сегодня помню тот страшный шторм. Море ревело, скалы ухали и дрожали от ударов волн, а люди в домах кричали, чтобы услышать друг друга.

Три дня и три ночи бушевала Мать моря. Видно сильно разгневал её Змей Бездны. Всякий год он поднимается на исходе лета из своей холодной пучины и сражается с Матерью, за право остаться наверху. Мать всегда побеждает. А Змей, израненный, опять опускается в древний мрак, ледяную глубь глубин. Там он лежит и набирается сил для новой битвы.

– А зачем им драться? Разве наверху мало места?

– Мать моря подарила людям сушу, а Змей хочет вернуть всё как было, до начала времен.

– А что было тогда?

– Только море. И ни клочка земли под солнцем. Тогда правил Змей, пока Мать моря не загнала его в пучину.

Так вот... Когда море успокоилось, я, с другими детьми, пошла на Косу. После шторма на отмели всегда много красивых ракушек, устриц, диковинных рыб – таких, что и бывалые рыбаки качают головами, удивляясь. Да ты и сам знаешь... тоже бегал туда с ребятами.

В тот самый день я нашла на берегу его – Чужака. Сначала подумала, что волны выбросили на берег белушу. Тело резко белело на темных водорослях. Но когда подбежала ближе, увязая в мокром песке – оцепенела. Это был мужчина. Лежал на животе, распластанный как дохлая морская звезда.

Я тогда боялась утопленников. А этот ещё был, ко всему, очень странный. Я не видела лица, но на голове у него были черные волосы. Будто его мазнули квачем озорники, смолившие лодку.

– Черные волосы?!

– Да, Грейд. Чернее и быть не может.

Грейд поёжился.

– А ещё он был большой, с длинными руками, ногами и голый. Совсем голый, как младенец, только появившийся на свет.

Никто не осмелился подойти к нему. Братья Гейрдли побежали звать взрослых, а я с другими осталась на берегу. Мне тоже очень хотелось убежать, но ведь это я нашла его и было стыдно удрать со всех ног, бросив других сторожить тело.

Мой отец оказался самым храбрым и первый подошел к Чужаку. Мы плохо видели, что отец делал, опустившись на колени рядом с ним. Только вскоре отец вскочил, замахал нам и крикнул: «Он жив!».

Так случилось, что никто не хотел брать в дом Чужака и он остался у нас. Отец сам ухаживал за ним, не подпуская женщин.

– Ох и колотит его, – говорил он, забирая очередные горячие камни из очага. Он грел ими Чужака, обкладывая со всех сторон, завернув в шкурки кроликов.

А потом Чужак стал бредить на чудном языке. Похожим на крик и клекот чаек. То жалко бормотал сквозь стоны, то грозно и протяжно кричал – будто приказывая кому-то или бросая вызов врагу. А на третий день Чужак открыл глаза. И тут даже отец смутился. Глаза тоже были черные. Такие черные, что зрачок сливался бы с радужкой, если б та не пестрела коричневыми крапинками как яйца черной змеи.

– Зря ты не оставил его на берегу, – сказала мама. – Зря ты приволок его в наш дом. Вдруг это воин Змея? Ни на одном острове нет похожего человека. Да и разве человек мог уцелеть в тот шторм?

– Не говори глупости, – отрезал отец. Но все услышали нотку неуверенности в голосе. – Шкуру же не нашли...

Да, это правда. Вся деревня обыскала берег. Заглядывали под каждый камень, который могли сдвинуть волны и забить под него шкуру зверя. Но не нашли даже крохотного клочка похожего на шкуру. Только дохлых рыб и моллюсков.

– Ну и что? – сказала мама. – Шкуру могла забрать Мать моря.

– Тогда и говорить не о чём! – вспылил отец. – Мать моря выкинула его на наш берег – значит такова её воля. И кто я такой, чтобы спорить с ней?

– Мы не знаем какова её воля, – упорствовала мать.

– Тем более. Подождем знаков.

На том и остановились.

 

К счастью Чужака и нашей семьи знаки оказались хорошими.

Косяки рыбы подходили близко к берегу и рыбакам не надо было рвать спины и выкручивать жилы, уходя далеко в море, чтобы бросить и вынуть сети. Погреба ломились от соленой, копченой и вяленой рыбы. Дичь за холмами и в лесах не переводилась. С полей, огородов всё убрали в срок – осень расплакалась только перед самой зимой. В стайках скотина блестела круглыми боками, отъевшись на пастбищах.

А Чужак очень быстро стал своим. Такой он был человек. Не злобился, когда смеялись над его потугами говорить наши слова. Да над его жестами и гримасами, на какие он был мастак. Сам хохотал во всё горло, блестя зубами. Белыми, что сахарная фасоль.

Ох, а любопытен был, как дитё малое. Обо всём спрашивал – что, да как, да почему. И в кузнице торчал: сначала смотрел, а потом помогать стал. Грун, кузнец наш, нарадоваться не мог. Такого меходуя у него ещё не было. Чужак же только лицом молодо гляделся, а сам – как черный медведь, когда тот на дыбки встанет – выше на голову самого высокого человека. И сила в нём тоже – медвежья. Как окреп, всё отцу рвался помогать. Когда лес валили, топоры ему не успевали точить – такой он был неуёмный, да неутомимый. За трёх работал.

А выдумщик какой – ох... такой выдумщик. Это ведь он придумал парус на лодки ставить. Мы ж тогда только на вёслах ходили. А он покружил около наших лодок, поцокал языком, рож покривил, так что мы с ребятами до колик хохотали и к отцу. Всё ему на доске углём картинки рисовал. Но отец не понимал, а Чужак, с досады, гримасы ещё смешнее корчил. Ох и весело нам тогда было...

В конце концов выпросил он у отца четыре коровьи шкуры. Мочил их долго, а потом скрёб, пока те не стали тонкими и легкими. Затем жилами куски сшил. Шов тот на косой крест походил. Из жердей мачту и всё, что к ней полагалось – вытесал. За укреплениями к Груну на поклон пошёл. Так их знакомство и началось.

Вот только кто он, откуда и как на нашем берегу оказался – так никто и не узнал. А спрашивали, все спрашивали. Поначалу он улыбался и руки в стороны разводил, головой мотал, как тот конь, что от слепней отмахивается. А позже уже словами пояснил, как мог. «Не помню, дескать, ничего. Простите люди добрые и сам бы рад рассказать, да нечего. Всё, что прежде, шторм забрал». Он тогда уже нас понимал, хоть и говорил смешно. Никак наши слова с его языка кругло не катились.

Люди между собой говорили разное. Одни поверили. Другие сомневались: «Совсем не так прост Чужак, как себя кажет». На что третьи вступались: «Оно и правильно. Значит не полный дурак, раз молчать умеет. Только глупец, в незнакомом доме не осмотревшись, всё о себе рассказывает».

Я эти разговоры Чужаку передавала. А он только смеялся. Да как посадит на шею и по двору вскачь прокатит. Будто он конь, а я всадница. Он ржёт, я визжу и хохочу. Такой он был озорной.

 

А потом – прибило его. Грустный стал, да раздумчивый, что рыба снулая. Под конец зимы это с ним стало.

Случился тогда день Предсмертья. В тот раз у Крендров. Не тех Крендров, что за мысом живут, а тех, что за холмами. Ну и потянулись все к ним в дом, по очереди – с прощальными подарками.

– Бабушка – это такой старый праздник раньше был? Чудное название.

– Слушай дальше. Ты сейчас как тот Чужак – ничего не знаешь. Я уж жалеть стала – не стоило рассказывать. Ещё задумываться начнешь. Нехорошо это. Думы, бывает, человека пуще яролиста травят.

Грейд испугался: «Вдруг бабушка передумает?». Досадовал, что столкнул вопросом с тропки истории. А ну как обратно не вернётся?

Опустил голову. Упрашивать бесполезно. Бабушка, если что решит – не сдвинешь.

– Ладно тебе – уже понурился. Доскажу, раз начала. Да и поздно взад. Любопытство же замучит. Ещё начнешь у других выспрашивать – только хуже.

Да... день Предсмертья. За три дня до смерти принято было подарки уходящему дарить и от него принимать, прощенья просить и прощенье давать, долги возвращать и одолженное брать. Чтобы душа уходящего легким перышком к Матери полетела, а не камнем в пучину к Змею. А она на то перышко дунет и душа чайкой в небо взлетит. Или пеночкой, или беркутом. Это уже Матери моря решать.

А вечером все собирались на простины. Ели, песни пели, истории уходящему говорили – как его помнить будут. Всё хорошее вспоминали. Чем больше таких историй – тем, значит, человек не зря жил. И чем длиннее жизнь – тем вспоминок тоже больше. А то ведь, если младенчику очередь – много не расскажешь.

– А как?.. – начал было Грейд и опомнился, прикусил язык.

– Как узнавали за три дня, что смерть придёт? Так о том сам уходящий всем сообщал и на день Предсмертья звал, или родные его – если он не в силах был.

А уходящий знал, потому как каждому его срок Оракул предсказывал. В какой год, какой месяц, какой день, какой час.

Грейд распахнул глаза: «Оракул?..».

Бабушка, на его немое изумление, кивнула:

– Оракул. Ты сейчас так на Чужака похож. Он, когда узнал о нём и наших смертных печатях – сильно удивился. Больше, чем отец, когда у него метки не нашёл. Другим отец говорить не стал – свой кожаный наруч ещё на берегу Чужаку одел, чтобы вопросы отвести.

Грейд тут же, невольно, посмотрел на широкий бабушкин браслет. На который раньше не обращал внимание. Привык. Сколько себя помнил, столько и видел – бронзовый с цветочным орнаментом.

Она поймала его взгляд, но ничего не сказала и продолжила:

– А Чужаку, когда тот очнулся и понимать стал, знаками, а позже словами, наказал никогда не снимать при других. Сказал, что обычай такой. Ну и думал – обойдется. Хоть как-то – первое время, а там, мол – посмотрим, куда повернет. Рисково, конечно, поступил. Да такой уж он был – мой отец. Всегда всё по-своему делал да решал. Поперечный, одним словом. Чужим умом не жил – свой из кармана доставал. И карман тот – не был узким кверху.

А чужим спрашивать о сроке или просить печать показать – нельзя было. Это только родные знали, да и то не все, а самые близкие.

Ну и конечно, если молодые вдруг решали семью завести – обязательно печать друг дружке показывали. А иначе как? Обман. Как жить, как детей заводить – не зная, сколько избранник рядом будет? Мужу и жене друг о друге главное знать надо. А как иначе то... Это же важно – знать, сколько вам вместе жить? Как же без этого? Это ж сколько страху в жизни появляется – если не знаешь. Всего боишься, за всех боишься – потому как не знаешь. Знать-то оно лучше. Ну и что хорошего...

Бабушка будто спорила с кем-то. Или спрашивала, всё больше повышая голос. Грейд понял, что она опять заблудилась. Он качнулся на лавке, та стукнула о стену. Бабушка замолчала на полуслове. Чуть помолчав, видно вспоминая, где с тропки сошла, продолжила.

– Да. Отец Чужаку об Оракуле рассказал, когда на день Предсмертья позвали. Куда уж тянуть? Всё равно узнает. А что не поймет, не ровен час, у других спрашивать начнёт. Тогда всё откроется. И кто знает – как люди подумают и что надумают?

Немыслимое дело – без печати человеку в то время. С незапамятных времен шло – младенца на третий месяц к Оракулу нести. Мне Оракула увидеть так и не довелось. Когда печать ставили, маленькая была – куда там помнить. А посмотреть очень хотелось. Но Оракул лежал в склоне холма. Ты этот холм видел. Помнишь, к Блионирдам на мыс в гости ездили? Горбушка. Его видно потому так и назвали, что с одной стороны крутой склон. Словно великан ножом край отхватил.

В склоне узкая каменная щель, вход в пещеру. Раньше к ней и дорожка вела, теперь уж заросла. Щель дверь закрывала: из толстых тесанных плашек. Всегда запертая. Видно от нас, ребятишек. Ключ передавался из рук в руки. От семьи к семье – по надобности. И когда о мужчине или женщине говорили – они столько-то раз хранители ключа, то все знали, сколько раз в доме раздавался крик рожденного.

Мама мне рассказывала, что Оракул походил на большое серое яйцо. В нём могли бы поместиться два взрослых человека. А на ощупь – как шкура тюленя. И если надавить, то шкура Оракула прогибалась под пальцами. Но когда отнимали руку – вмятина затягивалась. И следа не оставалось. А ещё Оракул был горячий. Не до ожога, но много горячее человека. Что странно, от него не шло тепло, как от очага. Жар чуяли, лишь дотронувшись. Были отчаянные, что хотели судьбу обмануть, если лет в печати мало. И другую руку, без метки, прикладывали. Но Оракул второй раз никогда руки не брал, печати не ставил.

– А как он печать ставил? – не утерпел Грейд.

– Очень просто. Не ясно для человека, не нашим умом такое понимать, но просто.

Прикладывали ручку ребенка к Оракулу. Тут же в шкуре появлялась дыра и в неё ручку затягивало. До локтя. Мама пыталась заглянуть, что там внутри, через дырку, но ничего не увидела. Только черноту. А потом через двадцать вдохов и выдохов, ровнехонько, мама считала и со мной, и с сестрой, и с братьями – Оракул выталкивал руку. Даже не выталкивал, а выжимал из себя, как кисель деревянную ложку. И на ручке уже краснела печать – как ожог. Но всё же не ожог: не болел – дети не плакали, и не сходил.

Ещё она говорила, что никогда не могла набраться смелости – посмотреть тут же, сколько жизни детям насчитал Оракул. Она шла домой и там уже моя бабушка смотрела, и говорила ей и отцу. Она хорошо знала знаки Оракула и всегда точно переводила на наши. Сколько лет, месяцев, дней, часов отмеряно. В каждом доме над очагом были выбиты знаки Оракула и напротив – людские.

Грейд опять не удержался и бросил взгляд на очаг. Хотя знал, что никаких знаков на каменной кладке нет.

Бабушка грустно улыбнулась.

– Вот и Чужак так же – нет-нет, да взглядывал на наручи. С тех самых пор, как узнал о печатях и Оракуле. Кого бы не встретил, взгляд к наручу, хоть на мгновенье, да прилипал. И тень по лицу пробегала.

Я, то заметила. Хотя и не знала тогда, что у него печати нет, а всё же удивительно мне стало, и я ему о том сказала. Он отшутился: «Хочу себе новый наруч сделать, а твоему отцу его вернуть. Вот и приглядываюсь, чтобы мой наруч лучше и красивее всех получился».

Но всё не делал. Всё откладывал. А я дразнилась: «Что, никак не придумаешь лучший, похвалюн-зазнайка?».

Не знала ещё, что смеяться недолго осталось и беда уже у порога. Так бывает в жизни: приходит то, что меньше всего желаешь.

А началось-то с пустяка. Виною всему стал задира Хейрдлик. Сам-то плюгавый, но злой. Его у нас не жаловали, но старались не связываться. Потому как Хейрдлик был коварен и злопамятен.

Показалось ему, что жена на Чужака заглядываться стала. Может так оно и было, кто знает. А скорее Хейрдлик, по злости змеиной, сам себя ядом травил. Только Чужаку он прохода не давал. Везде за ним тенью ходил и всё на драку нарывался. Чужак только отмахивался, как медведь от мелкой шавки.

– Не лезь, – говорил, – а то ведь не замечу, да наступлю ненароком.

А тот ещё пуще ярился, аж темнел от злобы.

Отец Чужаку тогда сказал: «Берегись, да оглядывайся, когда один ходишь. Хейрдлик хоть и мелкий, но сам знаешь – маленькая змея чаще кусает и яд у неё крепче».

Чужак кивнул, понял мол.

Но разве всё предусмотришь? Случилось это на охоте. Завалили трех оленей. Чужак из лука плохо стрелял, но на охоту с мужчинами ходил. Туши помогал разделывать. У него это ловко выходило, быстро и чисто – всё по суставам. Шкуру снимал без надрезов. Да и унести мог столько, что и троим не под силу. Его всегда брали охотно. Хорошую долю мясом давали. Даром, что не стрелял.

Так и в тот раз было. Он туши разделал и куски в ручье полоскал, кровь смывал. Перед тем как в мешки складывать, домой нести. Рядом никого. Охотники пошли ловушки проверить, что в прошлый раз ставили. И тут Хейрдлик сзади напал. Чужак в последнее мгновенье увернулся, но с колен неловко. Нож Хейрдлика плечо зацепил. Вскользь прошёл, но хороший шмат кожи отхватил. Чужак рану рукой зажал, кровь сквозь пальцы сочится. А Хейрдлик на него опять рысью бросился. Чужак же с голыми руками, нож на стоянке оставил, где туши резал. Но опять увернулся, отскочил. Да только неудачно. На мокрой глине поскользнулся и упал навзничь. Хорошо головой приложился. А Хейрдлик на него прыгнул. Ножом замахнулся. В горло метил. Чужак его руку перехватил, но не удержал. Ладонь скользкая от крови. В голове мутно. Хейрдлик руку вывернул, дернул и нож по наручу проехал. Разрезал кожаный наруч, как лоскут бритвой.

Тут другие вернулись. Закричали, подбежали. Только Хейрдлик ножом больше не махал. Он смотрел на руку Чужака: на полоску белой кожи, которой не касалось солнце. Потом вскочил с него. Попятился. Обернулся к мужчинам и заорал:

– Это не человек! Смотрите! У него нет печати!

 

Всё это Чужак отцу рассказал, когда домой вернулся. Всё в подробностях, как я тебе сейчас пересказала. Домашние тоже слушали. Тайны уже не стало. Все в селении гомонили о Чужаке и нашей семье. Ясно ведь – покрывали нелюдь. Скрыли от всех, что печати нет. Да и не так уж неправы были. Только не знали, что для нас это тоже внезапностью оказалось. Отец никому из домашних не открылся.

Страшный и тягостный был вечер. Нам, детям, велели в свои комнаты идти и не выходить, пока взрослые не позовут. На двор – ни-ни. Мы и сидели. Вслушивались. Да только кроме неясного бу-бу-бу, отец с Чужаком о чем-то говорили, ничего не услышали.

Долгая то была ночь. Я не могла уснуть. Ворочалась. Всю постель в ком сбила. Гадала, что с нами всеми будет. Чужака жалела. Почему его нелюдью назвали? Рана алой кровью росилась, как и у людей. Добрый, веселый, выдумщик. Но тут же вспоминала истории, как нелюди людям глаза отводят, а потом к беде толкают. Печати-то нет. Кто он, откуда – неизвестно. У всех людей печати Оракула. А у него нет. Значит не человек?

 

Утром к нам во двор зашли трое сельчан. Люди уважаемые и с отцом дружбу вели. А остальные столпились за оградой. Много. Даже из других поселений знакомых видела. Отец к ним вышел. Чужак тоже хотел, но отец не позволил.

Разговор во дворе недолго длился. Кратко поговорили.

Когда отец в дом вернулся, мы во все глаза на него смотрели. Пытались по лицу угадать – какие вести. Добрые или худые.

Отец молчал. Тяжелое то было молчание. Наконец, мама не выдержала:

– Да говори уже. К чему приговорили?

Отец разжал ладонь – на ней лежал ключ от пещеры Оракула.

– Я, как названный родич и виновный, должен Чужака к Оракулу вести. Печать ставить. Если Оракул примет Чужака, отметит – значит хорошо. А если нет...

Отец замолчал. Да оно и так было ясно. Если нет – то ничего хорошего не будет.

Тут отец повернулся к Чужаку.

– Решать тебе. Нашу семью не тронут. Это судили на толковище. Но ты, без печати, больше нигде пристанища не найдешь. Ни на нашей земле, ни на землях соседей. Столкнут тебя обратно, откуда пришёл. Отправят к Матери моря – на её суд.

– Ох, слава Матери Моря, – обрадовалась мать. – Хорошие новости. Конечно, Оракул примет Чужака. Не было ещё случая, чтобы он руки не взял, печатью не благословил.

Но отец Чужака получше мамы знал. Потому смотрел на него. Ответа ждал.

Чужак улыбнулся.

– Истинно, хорошие новости. Очень за вас боялся. Что ваша доброта вам злом вернётся. Но печать ставить не хочу. Простите. Лучше уж в море.

Мама всплеснула руками.

– Да почему же?! Мы вот живём с печатями и хорошо живём. Чего ты боишься?

Чужак долго молчал. А все, в смятении от его отказа, ждали хоть какого-то пояснения. Только отец не смотрел с ожиданием. Он сидел, ссутулив плечи, с опущенной головой.

Чужак заговорил. Но речи его не радовали. Странные, чужие они были. Лучше бы он молчал.

– Для меня это не благословение, а проклятье. Я хочу, чтобы время отсчитывало мне жизнь. Закаты и рассветы, работу и отдых, свидания и прощания, встречи и расставания. Я не смогу жить с приговором, выбитым на руке. Буду считать, сколько осталось. Мерять жизнь, желания, мечты – смертью. Втискивать жизнь в смертный жбан.

Не зная срока, я живу как бессмертный. С надеждой на следующий день. И следующий. Пока смерть не заберет меня. Но до последнего часа, я буду надеяться на жизнь. Надеяться на жизнь, понимаете, а не ждать смерти.

Чужак замолчал. Мы сидели, как оглушенные. Я посмотрела на маму: глаза влажные, ладонь прижата ко рту.

– Ты привыкнешь, – разбил тишину отец.

Чужак отрицательно качнул головой и сказал, как отрезал:

– Нет. Не хочу.

Потом спросил отца:

– Какой срок дали?

– Три дня, – ответил отец. Затем встал и вышел из комнаты.

 

Бабушка замолчала. В этот раз надолго. Грейд сидел тихо, не смея подгонять. Ему было о чём подумать. Он думал над словами и отказом Чужака и соглашался с ним, всем сердцем. Конечно, лучше не знать. А потом Грейд подумал, что если бы знал время смерти сестры, то не боялся так, когда она заболела. Значит всё же хорошо – знать? Грейд запутался и теперь понял слова бабушки про ядовитые думы. Грейд рассердился на них, тряхнул головой: «Зачем терзаться, если ничего не изменить? Как есть, так и есть...».

Бабушка посмотрела на него. Улыбнулась. Будто услышала его мысли.

– Может спать пойдем? Уже давно пора. Доскажу завтра.

– Я не усну, бабушка. Лучше расскажи до конца, – попросил Грейд. И спохватившись, добавил: – Если ты не устала.

– Хорошо. Так и быть – доскажу. Уже немного осталось.

 

Оставшиеся три дня прошли в суете. Отец и мать собирали Чужака в дорогу. Старались предусмотреть всё, что может пригодиться Чужаку в пути. Отец ладил лодку, снасти. Мать складывала вещи, провизию. Надежно паковали, чтобы вода не испортила припасы. Мама часто плакала в те дни. Отец хмурился и молчал. Только раз, видно желая успокоить домашних, он сказал:

– Может Мать моря подарит ему сушу. Может есть ещё острова, которых мы не знаем.

Меня это мало утешило. Может подарит, а может и нет. Одно ясно – Чужака скоро не будет с нами. А я уже прикипела к нему сердцем.

Чужак же с утра запрягал лошадь в подводу и уезжал в лес. Возвращался уже затемно с возом дров. Те, кто жили у леса, говорили потом, что шум от топора и падающих деревьев стоял такой, словно там великан бушевал.

 

Утром четвертого дня все собрались на берегу и смотрели, как Чужак уходит в море.

Оно было ласковое, гладкое: ветер не дул в тот день. Хорошо грёб Чужак, лодка птицей летела. Отплыл он уже далеко. Как вдруг обернулся, встал и приложив ладони ко рту закричал: «Живите!».

А потом опять сел, взялся за весла и вскоре, даже самые зоркие, не могли разглядеть лодку.

Вскоре родился Мирдек в семье Беркернов с Птичьего острова. Это имя долго помнили все, и я запомнила. Ведь он оказался первым человеком без печати. Некому было её поставить. Оракул пропал. Бесследно.

Настали дни большого смятения. Люди спрашивали, чем они разгневали Мать моря. Ждали беды и думали, что добрые дни остались позади, а впереди только беды и горькая неизвестность. Но прошло время и люди привыкли жить без печатей. И стало не принято говорить о них. Чтобы не делить людей на меченых и чистых. Это только к раздорам вело и травило думами. Люди хотели забыть и забыли.

– Бабушка, а как Оракул пропал? Почему? Куда? Узнали?

– Точно никто не знал. Но, что без Чужака тут не обошлось – многие думали. Старый Брин, пастух, рассказывал, что видел, как Чужак камень большой на волокуше к обрыву тащил. Камень черный, что деготь. Брин стадо коров в селение гнал. Солнце уже наполовину в море ушло. Увидел Чужака на горе и крикнул:

– Зачем камень в гору тащишь?

А тот засмеялся и прокричал в ответ:

– Да, надоел. Лежит на тропе Жизни. Спотыкайся об него всякий раз. Брошу его Матери Моря, пусть решает.

Брин тогда тоже посмеялся и пошёл догонять стадо, раздумывая дорогой, что это за тропа Жизни? Вроде не слышал о такой. Но Чужак часто слова коверкал и говорил непонятные вещи.

Чужак, он и есть – чужак.

 

 


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 11. Оценка: 4,91 из 5)
Загрузка...