Эта-история

Сначала они ничего не чувствуют. А когда что-то неуловимое, непонятное начинает беспокоить кое-кого из умников, уже поздно. Ах, этот привкус ума. Когда больше ценить нечего, сойдет и ум. Но здесь... Какой занятный экземпляр.

*

Наконец-то вырвалась из комнат! Сад, зеленый и шумный, качало от ветра. Показалось, что небо тоже качается, а весь кусок земли с садом до забора и со стеной дома летит в бездонной синеве, и за забором сразу пропасть, на дне которой жутко далеко внизу плывут облака... Ойййй... Эта 1 сразу у крыльца села в траву. В траве блеснула золотинка – полоска фольги с дня рождения. Вот еще, синяя как море полоска, а вот алое сердечко. Ой, а тут целая куча золотых. На день рождения было целых две петарды. Бах и Ба-бах. Бабушка ругалась потом, что замусорили. Эта скорей сцапала все, пока не сдуло, спрятала в карман. Удача какая. На днях как раз нашлось под забором прозрачное донышко от бутылки. Она даже не порезалась, когда мыла его в луже, а потом прятала в лопухах. Теперь цветочков нарвать, и можно делать секретик. Хотя, наверно, в десять лет уже нельзя? Уже большая?

Как будто большие без секретиков живут. Наверно, если у человека нет секретика, он и не человек вовсе.

Эта огляделась: тут главное, чтоб не подсмотрели... Никого. Одиноко, как всегда. Вот бабушкина сирень корявая, полуживая, сухими ветками во все стороны торчит, а туда же, цвести... Она и пахнет-то бабушкой. А вот мамины плетистые розы, жирные и белые, как выдавленные из тюбика ее крема для рук... Ладно, бабушка далеко на кухне, а мама на работе. Им все равно, чем она занята, лишь бы не орала и не шумела. А выходить нельзя, говорят, мала еще. Калитку запирают. Так и живешь в саду, как пленная принцесса. Или как Герда в колючем от роз лабиринте у злой ботанической бабки.

Земля противно забивалась под ногти, но она вырыла хорошую ямку, разровняла дно. Ее тайна была в том, чтоб делать секретики многослойными. На дно она пристроила кусочек черного как ночь бархата и выложила лучшее: полоски фольги и бусины, граненую и круглую зеленую. Солнце ударило по граненой и высекло цветные искры. Получился сказочный космос, в котором Эту понесло вокруг зеленой планеты, за которой вставала галактика Алого сердца, а вокруг сияли золотая и синяя туманности. Налетавшись, упрятала космос под кусок зеркала и прикопала края. Разложила на зеркале, полном неба и зелени, оставшиеся золотые блестки, добавила ромашек и крохотных цветков сирени. Стало красиво, как в райском саду. Подумав, отломила маленькую, с мизинчик, веточку с зелеными липкими листиками, перевернула, наколола пару белых лепестков розы – вот и крылья. В раю ведь должны быть ангелы. Еще полюбовалась, накрыла перевернутым бутылочным дном, скорей зарыла, прихлопала и осторожно смела теплую землю от середины к краям. Солнце через плечо рухнуло внутрь секретика, и все там засверкало, засияло сквозь неровное стекло, ожило...

 

«Жертва». Кто бы мог подумать, как иронично слово «жертва» звучит сейчас, когда самым вкусным в жертве стал не протеин, а информационная стоимость процесса жизни: знания, мечты, иллюзии, чувства, опыт. Похоже, в девчонке есть чем поживиться. Эта слишком сильно жаждет быть не Этой. Ей скучно. Знала бы, сколько сознаний, скучающих куда неутолимее, поменялись бы с ней местами. Реакции банальны, зато свежа острота восприятия – земля под ногтями, пыль на коже, запах роз и мокрых лопухов и незамутненное чувство важности каждой проживаемой секунды. Да, расхожее лакомство, вон их сколько, детенышей. Но тут впечатлительность обещает острые, яркие чувства. Эта талантлива. Готова одухотворить весь универсум. И как она хочет в свой рай, вернее, прочь из скорлупок. Так почему б не запустить туда ее эмуляцию? Хм. Что она считает раем? У нее нет культурного запаса, который бы помог ей сгенерировать реальность и сделал бы там ее переживания интересными для всех, кто жаждет чужого бытия. Что, подыграть? Загрузить гомоморфную выгрузку в сходный с ее стекляшками и золотой фольгой контент и дать права на реальность: пусть играет как хочет.

А наши квантовые чары растекутся поверх ее оболочки, и ни бита из ее мыслей и ответов на сенсорные раздражители не уйдет в пустоту. Если Эта не разочарует, найдутся и другие, кто потом захочет запустить ее историю в своем уме. Или прожить ее историю готовой. Как всегда, «...заснуть и сны, быть может, видеть.»2Пожалуй, Эта-история может уйти за хорошую цену.

*

Земля провалилась, и Эта взлетела. Как во сне. Хотя люди не летают. Но ведь она правда несется сквозь золотую неразбериху, – когда это она успела заснуть? И тут она врезалась лбом в деревяшку и отскочила назад. Зависла в пустоте. Прямо перед ней лезли из стены вымазанные золотой краской, кое-как вырезанные из дерева человечки в золотых круглых шапках. Как их много. Внизу покрупнее, вверху помельче. Зачем они?

Эта моргнула, потерла лоб и оглядела себя: все белое, зеленое, сверкает и пахнет розами. Из-под длинного подола ноги босые торчат. Пошевелила пальцами – свои. Что-то слишком уж подробный сон.

–...герцог, да граф, да с ними человек десять, все конные...

Эта посмотрела вниз и поджала ноги: как далеко до каменного пола. И до голов двух стариков: одна лысая, другая в красной мягкой шапке. Она взлетела повыше и встала на толстую балку перекрытия. Под ней застыло раззолоченное огромное пространство с белыми от солнца проемами окон. В столбах света летят пылинки. И шумит вовсе не у нее в ушах, а снаружи. Море?

– ...и в итоге я сумел привести в Авиньон Наварру, Кастилию и Арагонскую корону! Сколько искал возможности прекратить раскол! Разве не заслуженно Папой выбрали меня?

Кем-кем его выбрали? Кому он папа? Лицо говорившего старика показалось ей таким же, как у резных человечков – деревянным от почтения к своей важности. Скучный. Себе в папы она б его ни за что не выбрала. А там снаружи что, правда море? Глупо ведь пропустить сон, где море! А может, целый океан!

– ...с нами почти вся Европа, сюда бегут кардиналы из Рима... – другой старик, лысый, мелко кивал головой. По лысине цветной дорожкой текли отблески от сверкавшего наряда большой деревянной женщины. – Нам бы хоть одно маленькое знамение...

Эта перестала слушать. Нужно скорей посмотреть в солнечное окно и увидеть синее море. Если пролететь быстренько, то занятые разговором старики ее ведь не заметят? А если заметят, то это ж все сон, поэтому – ну и что.

– ...А я стал кардиналом еще до раскола. Я единственный, чьи права выбирать папу не сомнительны. Естественно, я выберу себя!

Тарабарщина какая-то... Эта соскользнула с балки, едва не завизжав от восторга полета, а старик в красной шапке вдруг обернулся, простер руки и воззвал к потолочным балкам и деревянным человечкам:

– Я Бенедикт XIII или нет? Господи, если я истинный Папа, то пошли мне знак! А-а-а! – он увидел Эту.

И свалился на пол, как срубленный. Как новогодняя елка, столько на нем было всяких блестящих штук и цепочек. Лысый поднял глаза – и его тоже срубило.

 

Однозначный ответ на запрос, как мило. Конечно, религиозное напряжение в средневековом мире и без явленных ангелов на максимуме. Контент аутентичен настолько, насколько хватило питательной среды всех сохранившихся источников, и генерировать этот мир мы можем бесконечно долго для бесконечного множества клиентов. Как долго дитя из другой эпохи сможет выживать в этой западне? Управлять контентом? Бенедикт тут же использует ее присутствие, чтоб прекратить раскол и войны. Но будет ли она разыгрывать посланца небес? Она ментально не подготовлена к игре в этой знаковой системе. Разве сможет она управлять миром, если ход мыслей здешних обитателей неведом ей? Это злой мир накануне конца света, которого все они ждут, мир ломких характеров, воткнутых в больную плоть, мир неврастеников и примитивного простодушия, мир проказы и слабоумия. В сравнении с ним родина Эты – настоящий рай. Интересно, как быстро понятия и реалии мрачных веков, не совместимые с ее мыслительными паттернами, вызовут падение системы? Прокрутим вперед года два.

*

...Серебряная лилия, которую ей сунули в руки, стала тяжелой. Голова кружилась, и слезы, слезы. Ей уж казалось, что она плачет всегда. Все два года день за днем, непрерывно. Рыдающий ангелочек. Какая гадость. Щеки щиплет, дышать трудно. А они все, оттого, что над ними плачет ангел, жалеют себя еще больше. Рыдания, стенания, вой. Сначала она вообще не понимала, как взрослые могут плакать.

Лунный Бенедикт-то не плачет. Светится. Он умеет, очи вверх, благостная улыбка – и сиять. Лишь бы в глаза никому не смотреть. Он и Эте в глаза не смотрит, только перед ней, наоборот, смотрит в пол: кланяется. Хитрый старик. Знает, наверно, что она никакой не ангел, а просто может летать.

А люди вон промокли уж от слез насквозь. Уткнулись лицами в пол. Все нарядились в честь нее наполовину в зеленое, наполовину в белое; на головах дрожали вянущие венки из роз, и, казалось, невидимая густая розовая вода заполняет собор по самую кровлю. Колокола с ночи, когда прибыл Лунный Папа3 с ангелом и весь город сбежался молиться, звонили непрестанно. Эта ничего не слышала, кроме звонкого гула, даже своих всхлипов. Зачем все они то и дело собираются часами стоять на коленях и бормочут, бормочут? Кого хотят умолить? Замирают, когда впервые видят ее, распахивая глаза и рты. Дрожат, потом падают и рыдают, и бьются лбами в пол. Но хуже станет, если запоют. Тогда от жуткой их тоски сердце умирает прямо в груди.

Ну какое спасение?

Лилия беззвучно упала на ковер. И так же беззвучно, как в безвоздушном пространстве, Эта стала подниматься вверх. Как зеленый, почти сдувшийся воздушный шарик, у которого уж больше нет сил лететь, но ветер подхватывает и уносит, тоска медленно унесла ее вверх, к черным стропилам. Внизу, увидев, что ангел их покидает, заплакали, застонали громче.

Эта плыла меж перекрытий, как сквозь ребра дохлого великана, у которого черви выели все нутро. Люди внизу из своей больной, пропахшей навозом и прогорклым салом жизни хотят сразу к ангелам, в чистоту, справедливость и золотое сияние. И из-за Эты с ее райскими полетами хотят туда еще больше. Жить не хотят, им их жизнь противна. Еще бы. Эте и самой противно: вонь и позолота, свечки чадят, одежда у всех засаленная, кто в болячках, кто харкает гноем с кровью, кто трясется. Маленькие головы на длинных и слабых, правда как у червяков, телах, скрюченных на коленях. На полу вон сено гнилое, они его в слякоть размесили, и сами же лицами в него тычутся... А детей плодят как нарочно для того, чтоб они поскорее мерли, «безгрешные», и в смерти их вины своей ни за что не признают, «господь прибрал», и все... Войны с Римом уже нет, Бенедикт правит, «в земле благоденствие», как старики говорят, так что плакать-то? Жить надо. А они хотят умереть в мир получше, чистенький, как новая игрушка, а не жить в этом испорченном...

Ум ее уцелел. Она мыслит логично. Странно, что ее простодушные мысли завязываются в неприятный узел в нашем сознании: разве мы не пьем волшебный золотой мед чужой жизни, потому что нам опротивела своя? Не используем технологическое всемогущество для охоты за примитивными впечатлениями расы, которая отстала от нас навсегда? И что мы в них ищем? Чувства? Невинность? Экзотику? Первородные смыслы жизни?

Смешно. Не много ли мы хотим от дезориентированного подростка? Что там с Этой-историей? Вернемся в ту же минуту ее отчаяния.

...О, как грустно. Сколько ж еще она будет ныть в уме? Зато какое непримиримое, упорное молчание снаружи.

*

Пелеринка совсем промокла, и нос распух. Настоящие ангелы, наверно, не плачут. Эта ведь не ангел. А девочка, которую сюда как-то занесло. Куда «сюда», она не понимала. Терпела, и все. И летать, притворяясь ангелом, как заставлял хитрый старик в митре, таскающий ее из собора в собор, из города в город, все противнее.

Был бы бог на самом деле, он бы, наверно, очень обиделся: дал людям целый мир для жизни, с океанами даже, огромный – а они все сами себе испортили, сбиваются в кучи, воюют и воют, и говорят: тут все плохое, давай другой! Была бы она их богом, то пускала бы в рай только тех, кто успел тут в жизни что-то хорошее для всех сделать. Прививки изобрести и все такое. Если все вокруг плохо – сделай хорошо.

Но они такие жалкие и жадные. Бессильные. Им нечем делиться. Они могут лишь брать. Иногда она казалась себе рекой, к которой припали все эти рты. Но слезами не напоишь. Никому не помочь. Наоборот, у них из-за нее все валится из рук, а воспоминание, как бело-зеленая сверкающая фигурка взмывает под своды собора, стоит в глазах и жжет, как уголь. И зависть. Им хочется поскорее умереть, лишь бы прочь из чада и грязи, в золотое сияние, в ангелы.

Одежда тяжело тянула ее вниз. А может, упасть, и все кончится? И у них будет дохлый ангел, да, и крушение веры как самолета, врезавшегося в скалу. Самолета? Ну да, такая штука с крыльями. Этим людям до самолетов еще лет пятьсот, наверно. Хотя Бенедикт наврет, что они сами виноваты. Плохо молились и вообще это их грехи прикончили ангела.

Она, наверно, тоже жалкая и жадная. Потому что одиноко. Сначала она не решалась говорить, а они уверились, что ангелам человеческая речь ни к лицу, уста марать, а понимать она и так все «проницает». Спасибо, что еду дают. А то сперва думали, что ей и еды не надо... Да, для них она чудо, потому что летает. Еще летает.

А на самом деле никому до нее дела нет. Даже не знают, как ее зовут. Никто не обнимет, не возьмет на ручки, как мама, не унесет домой. Может, и люди плачут поэтому же, что некому взять на руки и унести в хороший мир.

И страшно. Как бы не сойти с ума. Что-то между мирами стряслось два года назад, и ее принесло сюда. Временами ей казалось, что в бабушкином саду выход искала другая Эта, не она. Никак не почувствовать непрерывность жизни. В миг, когда она проваливалась через секретик в пустоту, в пыльный чад под перекрытиями вызолоченного собора, кто-то будто обломил ветку ее жизни. И теперь от ветки осталась лишь сухая палочка, как стерженек игрушечной пирамидки, на которой крутятся круглые, в пятнах облезшей краски, ее черты. Эта как наяву видела пирамидку перед собой. Соберешь, и игрушка кажется цельной. Выдерни стержень – и колесики раскатятся, не найдешь. А если и найдешь – где гарантия, что нашла то же самое колесико?

Она наконец доплыла до слухового окна и выскользнула наружу, в синее и голубое, в солнечное пекло – оглушил пыльный, вонючий взлет голубиной стаи. Вся крыша в помете. А в водостоке дохлые голуби валяются, их чайки расклевывают...

Эта заскулила, так больно смотреть на все это, больно знать, что мир, где сад, бабушка и всех бед лишь что из сада не выпускают, пропал навсегда. А тут, в этой раззолоченной ловушке, из-за нее люди скорей «на тот свет» хотят. Потому что она «ангел», доказательство рая. Но разве бабушкин сад был раем?

Судорожно вздохнув, она посмотрела на море. Отлив, и воняет тухлой рыбой. Из песка вон подальше торчат обломки затонувших кораблей, а у мола обсохшие лодки и кораблики полегли вкривь и вкось, как убитые.

Эта подняла лицо к солнцу и завыла.

 

Какое предсказуемое поведение. И какое разочаровывающее. Ведь Эта могла все, как тот самый их бог, но так и не догадалась об этом. Плакса. А что, если отнять у нее все, чем она не воспользовалась? Крылышки оборвать? Чтоб осталась как есть, жалкий тупой человечек? Сколько еще продержится? Хватит с нее чудес. Следовало понять, что надолго ее не хватит. Личность девчонки выцветает, истончается. Да и взросление тоже убивает. Но почему она так быстро растеряла свой гений? Она же способна здесь к чему угодно, она могла выдумать, вымечтать все – почему ж не сделала ничего? У нее права на эту реальность, она может не просто проживать контент, а изменять его к лучшему, чтоб у людей стало больше сил для мужества и надежды. Твори. А она и летать не хочет. Она чудо для всех, а чувство чуда могло бы исцелить больную паству, направить их исцелять и мир, почему ж все наоборот? Тяжесть ее присутствия, она права, только больше гнетет людей.

Что дальше? Срыв, депрессия, эскапизм, мнительность и мечтания, несложная предсказуемая тема. Будет скучно.

Значит, достаточно.

Биологическая основа разума так уязвима. Ум Эты скован плотью и ограничен убогим сенсорным разрешением. Преодолеть ограничения биологии ее невежественный разум не сможет. Она превращается в посредственность. И в застывшей, как смола, среде, в которой ничего не меняется день за днем, ребенок из эпохи научного любопытства навсегда оцепенеет. Не сможет прошибить здешние ментальные укрепления и заставить несчастных людей разгребать помойки и строить новый мир. Смерть глупости стала для них еще недостижимее.

Но... Но ценность ее чистых, захватывающих чувств неоспорима. Всегда найдутся любители пострадать с ней, а потом вернуться в свою реальность и возликовать, что ее страдания и страдания ее паствы лишь технологическая эмуляция. Да, нам скучно, несмотря на то, что мы, разум в бесконечном множестве рассеянных по пространству агентов, мультиадаптивный конденсат бозонных субстанций, в сотни порядков мощнее. Но мы хотим быть не тем, чем являемся. Мы хотим жить за других. Мы ищем занятное чужое бытие, чужие мысли, которые никогда бы не появились у нас, чужие психосоматические типы, чужую среду. Модулируем все это то по своей прихоти, то по сигнатурам их мира. А потом поглощаем. Но на нытье вроде страданий Эты мало любителей. Точно не мы лично. Потому пролистаем, чтоб не скучать, года три вперед.

Что там Эта-история? А, Бенедикт от девчонки избавился. Удачный персонаж, кстати, его проживают миллионы клиентов.

Выжила? И что, в ясном разуме? Не может быть!

Да что это за место такое под самыми облаками?

*

Златозарные краски сияли так, что казалось, будто весь зал маленького храма пронизан закатным сиянием вечного конца дней, а само оно парит высоко над миром. Впрочем, монашки утверждали, что шпиль колокольной башни поднимается до самого рая и на самом кончике шпиля танцуют ангелы. Те самые, которые когда-то велели выстроить тут, на вершине горы, монастырь. Хотя Эта понимала, что каждая чешуйка черепицы на шпиле прилажена обычными, в мозолях и ссадинах, руками мастеров, монашки по-своему были правы: выше – облака или синяя пустота и ветер, а внизу – земная юдоль: жуткие скальные стенки, откосы, ущелья, осыпи и бесконечные ступеньки Святой тропы. Даже вершины соседних гор ниже. Высота такая, что поначалу, три года назад, было трудно дышать. Теперь привыкла. Тихо, спокойно. Никто не рыдает. Даже поют тихонько, чтоб не беспокоить близкий рай. И понятно, почему Лунный Бенедикт отправил ее сюда: где ж хоронить бывших ангелов, как не поближе к раю.

Правда, поверить бы, что рай рядом: протяни руку со шпиля, проткни голубую мембрану неба и увидишь тот свет. Но ей хотелось не протыкать небо, а, насмотревшись на облака, танцевать на шпиле. Высота тянула. Из синей небесной свежести ей казалось, что в духоте под сводами храмов летала другая Эта, легкая и смелая. Не она сама. Здесь никто и не знал, что это она была ангелом Лунного папы. Теперь она все равно что из серого гранита, как горы и сам монастырь, вырубленный в скалах, как шершавые статуи святых и надгробия в крипте. Когда сестры замирали в молитве, то чудилось, будто их серые одеяния тоже становятся камнем.

Иногда они, то одна, то другая, то почти все, замирали и в дортуаре: вытягивались, затаивали дыхание и притворялись, что умерли, будто репетировали смерть, не в силах дождаться, когда же оно, блаженное успение, к ним снизойдет. Тогда Эте казалось, что она уже в крипте, а деревянные глубокие кровати сестер стали гробами. Когда утром оказывалось, что смерть к кому-то из сестер пришла по-настоящему, все потихоньку радовались, относили тело в крипту, обставляли свечками и, неумолчно, по очереди читая молитвы, ждали, что будет. Если в течение сорока дней труп оставался «нетленным» и лишь подсыхал, сестру объявляли святой и с почестями помещали в огромный общий склеп. А если быстро начинал пованивать, то под скороговорку молитв, обернув мешковиной, утаскивали в дальний угол крипты, сдвигали там тяжелую деревянную крышку с каменной щели в бездонную тьму и под короткую литию спихивали туда зловонный сверток.

Впрочем, сестры и при жизни смердели. Обмывали только усопших, и для этого нужно было добывать снег и лед со снеговой шапки их горы, к которой лепился монастырь, а снизу уж все обкололи. Выше сколько угодно, да поди дотянись. Для питья и еды кое-как натаскивали несколько ведерок воды снизу, от ключика: полтора часа спуска и два-три на подъем, послушание для сестер помоложе. Эту посылали чаще других – рослая. Ей нравилось при долгом спуске смотреть в долину и вспоминать, как ее долго везли сюда, а она подглядывала, чуть отогнув занавеску, как там снаружи зеленые красивые леса и поля. Сбежать не сумела. Да и побоялась. Но зеленые ковры под огромными, пронизанными солнцем вязами и дубами забыть не могла.

В остальное время сидела со всеми и распухшими от холода пальцами под молитвы сестер вязала власяницы, от огромных до детских, из колючей и вонючей козьей шерсти; эта работа никогда не кончалась. Раз в месяц сестры относили кипы власяниц вниз, возвращались с тюками шерсти, мешочками ладана, связками свечек, припасами и иногда с одной-двумя новыми сестрами.

Но умирали сестры здесь все равно быстрее, чем успевали приходить новые, так что в каменном мешке монастыря молитвы звучали все тише. Пустые слова в пустоте, и сил ни у кого ни на что нет, только привычка ежедневно сползаться вместе и проборматывать скороговорку непонятных слов. Разреженный воздух, голод и холод убивали быстро. Дров, угля – никакого топлива тут и в помине не было. Еды – крошки. Простуда, кашель, воспаление легких – и прощай, жестокий мир. Но именно за этим они и вскарабкивались по Святой тропе прямо в рай.

А Эта не умирала. Не болела. Но мучилась от холода и голода как в аду, будто райский сад в самом деле был у нее в прошлом, а не в будущем. В детстве был сад, да. Но она помнила только зеленый шелест и теплое солнце. Ангелов там точно не было. Но она ведь хотела убежать из своего сада, значит, сама виновата...

Сколько лет прошло? Ее белые волосы отросли ниже колен, хоть отрезай и власяницу плети. Но почему-то казалось, что на ней уже есть одна, невидимая, и вот она-то и не дает умереть.

Иногда, уступая тяге к высоте, Эта забиралась на чердак под шпилем, темный и низкий, не выпрямиться, но зато с круглым окошком, через которое можно было посмотреть на другой склон горы, как через плечо великана. Как на ту сторону мира. Далеко внизу склон опоясывала веревочка Святой тропы, делавшей тут оборот, ниже, едва разглядеть, из скалы пробивался родник и чертил вниз мокрую полосу, которая принимала еще родники и ручейки из-под ледников, и вот уже далеко внизу, искрясь, скакала по ущелью речка, ущелье превращалось в узкую долину и там, уж совсем на пределе видимости, на зеленых берегах – игрушки-домики. Отсюда, с холодной высоты, этот зеленый коврик с игрушками казался ей раем. Там тепло, есть еда, дороги и деревья. Люди честно живут той жизнью, которая им выпала, не пытаясь жульничать с мирозданием. Живут с чем живется. Вот пойти как-нибудь по воду, бросить ведро у родника и дальше вниз, ступенька за ступенькой, жить, как все; кто ее остановит?

 

А, мечты о побеге. Вот ведь неистребимая натура – хоть в самом деле в рай помести, будет думать, как сбежать. Хотя девчонку вряд ли можно осуждать, что хочет удрать из промороженной каменной опухоли на вершине горы. Но куда она денется из волшебных сетей квантового плетения. Она не глупа, не сошла с ума, в стабильном обществе, развитом интеллектуально, ее бы ждал успех, но в здешних зеленых долинах, которые только из-под облаков выглядят безмятежно, ей не уцелеть. Там внизу Эта-история одинокой девушки, монашка она или нет, не станет долгой и интересной: холера, голод, бродяги, мерзкая смерть. Сначала посмотрим, как она – а все таланты ее давно заглохли – станет жить дальше в этом поднебесном узилище, пустая в пустоте, а потом уж решим, стоит ли ей пить отдающий пивом, кровью и дерьмом зеленый яд долин.

*

Настоятельница слегла, и привычный порядок жизни стал крошиться. Сестры реже выходили из келий. Эта сбегала из пропахшей шерстью мастерской. Спасение ждало ее в единственном разноцветном месте монастыря, в игрушечном храме, где цвет и убранство били наотмашь, силой выколачивая благодать из полуживого сердца. В зальце, вызолоченном изнутри, в нише за решеткой лежала старая-старая книга с такими яркими миниатюрами, что от синего, золотого, красного цветов сердце подскакивало и начинало колотиться где-то в горле. Эта часами стояла, просунув руки сквозь решетку, перелистывая страницы и не в силах оторваться от буквиц и простодушных картинок. И невольно начиная верить, что эти кривоногие человечки на трехногих лошадях правда жили на свете. Или сейчас живут на страницах и, стоит закрыть книгу, переводят дыхание, потягиваются, шепчутся и крадутся убивать драконов, усовещивать супостатов или сеять вечное. Как будто вечное и без них не обойдется.

Чтоб не рехнуться от позолоченной пустоты и картинок, она закрывала книгу и шла бродить по закоулкам монастыря. На пыльном чердаке она нашла небольшие ящички, дерево которых пахло дальними странами. Наверно, в них привезли церковную утварь, которую давно потеряли или обменяли на козью шерсть. Эте хотелось увидеть, и как строили этот поднебесный монастырь, и мастеров, десятилетиями долбивших скалу, и художников, выводивших узоры на стенах. Сама не заметив, она начала устраивать внутри одного ящика красоту из камешков. Нет, сюда нужно что-то еще, цветное. А! в ризнице столько цветного тряпья – старые облачения, алые, сиреневые, златотканые...

Дня через три в ящичке расцвел такой красивый сад из тряпичных цветов, скрепленных воском и веревочками из волос самой Эты, что она не смогла оставить ящик на чердаке и притащила с собой в дортуар, поставила в каменную нишу. И пошла за водой, потому что была ее очередь.

Когда через полдня вернулась – перед ящиком толпились сестры, даже настоятельница, в нише мерцало множество свечек, а в цветы были воткнуты крестики, цепочки и колечки вотивов. Все мерцало и казалось живым. Взгляд словно проваливался в чудо.

– Душеспасительное дело и богоприятное, – прошелестела настоятельница, мелко и часто кивая Эте.

Лицо ее озарялось огоньками свечек, и на миг Эта увидела в ней ту молодую девушку, которой старая настоятельница была когда-то. Как, должно быть, тошно этой девушке быть запертой в этом вонючем ветхом теле и ждать смерти.

Сестры пели, и это опять больше было похоже на стенание.

 

Что это за взрыв активности истощенного мозга?

А. Реликварий? Запертый алтарь? Аккумулятор святости?

...Какая прелесть.

Наверно, это закон, общий для любых миров: сознание способно из любого предоставляемого реальностью материала создавать новые реальности. Раскрашивать их идеальными красками. Превращать мир грез во что-то, что можно увидеть на самом деле. Делать из дерьма конфетку. Рай из старых тряпок.

Хотя в средневековом мире красота только и могла спастись в религии; так, разрастаясь внутри храмов, красота становится культурой. Если красиво – значит, истинно. Их представления становятся верой через яркие и четкие образы. Вот как у этих женщин, предавших собственную жизнь ради загробной: так давно не видели настоящих цветов, что скрученные в жалком подобии лоскутки в палисандровом ящике – райский сад.

Как милосердно со стороны девчонки радовать их, а они и тени мысли не допускают о подделке. Но, надо признать, ее художественный гений снова дал о себе знать. Хотя в ее случае это просто голод. Какое бешеное, ненасытное наслаждение красотой. Так что же дальше?

*

Для настоятельницы, которая опять перестала вставать, Эта сделала еще раек, подобрав те лоскутки старых риз, где уцелело побольше золотой вышивки, старательно подбирая взаимный порядок цветов. А самые нежные цветы лепила из воска от свечек. Пусть красота утешит ее.

Из-под сплющенной подушки настоятельница вынула серый толстый блинчик с какими-то оттисками и протянула Эте:

– Это Агнец... Агнец Божий... Тоже воск... С пастой смерти4... От пасхальных свечей седьмого года понтификата Лунного Папы... Дарует спасение... Пусть будет в райском саду... Благодать...

Эта осторожно прикрепила липкого Агнца среди тряпочных цветочков. Пришлось повозиться. Потом зажгла свечку, повернула раек к настоятельнице. Та открыла глаза, уставилась в цветочные кущи, мерцающие золотыми вышивками – и вдруг задрожала, захрипела. И все. Ушла в свой рай. Пусто.

Эта посмотрела на цветы в райке: ожили? Нет, кажется. Посмотрела на настоятельницу – тоже мертва. Будто из воска. Была жизнь – и нет. И новой не будет.

– ...Во блаженном успении вечный покоооооооой, – тянули сестры, с завистью разглядывая счастливое лицо усопшей.

На следующий день после того, как настоятельницу снесли в крипту, сестра из старших, распоряжавшаяся вязанием власяниц, вдруг уронила спицы, звонко и чисто задребезжавшие по полу, встала и пошла вон прямо по чесаной шерсти. У порога брезгливо стряхнула с подола приставшие клочки и вышла. Нашли ее молящейся перед райком в выстывшей келье настоятельницы. Заметив Эту, она, трясясь, вскочила, схватила за руки:

– Сделай для меня!

– И для меня, и для меня, – подступая, зашелестели сестры.

Они день за днем доверчиво несли Эте свои сокровища, выбирали ящички, отстирывали златотканые и алые лоскуты, из тайничков доставали девичьи перстеньки и потускневшие ленты, кто-то раздирал на нитки рубашки и вместо власяниц, обливаясь слезами, плел кружево. Глаза их сияли как нездешние звезды, и ходили они вокруг Эты важно и плавно, как восковые луны. Их жизнь наконец-то приобретала важность и возвышенный смысл. Они попадут в рай прямиком через врата рукодельных святых садов – ладно, не врата, калитку. Эта, поразмышляв о калитках, придумала прикрепить к ящичкам дверцы с помощью обрезков кожи и гвоздиков. Пусть сестры сами их отворяют. Тогда, может, они сами и будут виноваты в своем... успении. Но Эта понимала, что обманывает себя.

Она обливалась ледяным потом каждый раз, как сознавала, что за цветочки скручивает. Наконец закончив, она понесла раек в храм.

Сестра-вязальщица тем временем безмятежно собралась на небеса: принесла воды, вымылась, облачилась в белую сорочку и легла посреди храма, шепча посиневшими губами все слова, что считала святыми. Эта оставила раек в нише и опустилась на колени послушать. Старуха несла не разбери что и на смертную юдоль не оглядывалась. Ей нечего было тут жалеть. Да и виновата ли она, с детства верившая, что земная жизнь лишь преддверие лучшей, а тут все лишь грязь и муки и не стоит и пытаться сделать лучше ее?

Эта оглянулась на раек. Другие сестры капали воском на гранит перед ящиком, устанавливали свечки. Может, все это глупый фокус, такой же обман, к которому прибегал Лунный Папа, заставляя ее летать перед измученными жизнью людьми? А может, еще и не получится?

Получилось. Вязальщицу подняли с пола, помогли дойти. Она жадно потянулась к райку, распахнула дверцы. Свет свечей качнулся. Из райка заструилось мерцание. Она взглянула – охнула и осела на руках у сестер, словно провалившись внутрь себя самой. Умерла.

 

Мы тут не при чем. Не тот случай, чтоб есть разум старухи на завтрак. Она заблудилась давным-давно: нет ничего опаснее, чем благочестивое невежество. Экзальтация, суеверие, черная меланхолия и отсутствие чувства меры для истощенного организма, изнуренного тяжелой психопатией, сами по себе убийственны. А тут прекрасный повод сразу со всем покончить. Да еще так лестно одним мигом смерти приподнять жизнь до мистерии. И этот один миг принимается ими за вечность. А нами?

Другая, чужая, новая жизнь? Это и для нас сладко. Монашкам не дано узнать о вариантах эволюции, но унаследованное от темного сознания стремление к нездешнему блаженству как стигмат зияет и в нашем разуме. Суть существования – это и есть стремление выйти за пределы своей жизни. Разве мы не отказываемся от своей реальности во имя чужой, идеальной? Вокруг нас неизмеримая бездна, вся незвездная масса которой превращена в процессоры, обеспечивающие нам бесконечное существование, имя нам легион – а мы следим за Этой-историей?

*

Никого нельзя заставить жить. Сестры верят, что Эту им послали небеса, что предательством родных и жизнью в холоде и голоде высоко над теплым миром они заслужили свой рай. Или хотя бы избегли геенны. Этот мир одержим смертью как спасением. И смерть еще нужно заслужить страданиями. Но за что? Я же была хорошая, – думала Эта, вспоминая бабушкин сад. – Правда? Я же была хорошая. Я лишь хотела знать, что там снаружи сада.

Пальцы ее быстро свертывали цветы и птичек. Почему-то для сестер ей хотелось добавлять в рай птичек, чтоб этим несчастным дурочкам не было одиноко на том свете. Пальцы дрожали, но все получалось красивее, чем в первых ящиках. Словно само собой получалось. Как в детстве, когда она мастерила в саду секретики. Вот в такой-то секретик ее и унесло.

Так же, как сестер уносит внутрь этих райков, а снаружи оседают на пол измученные холодом, иссохшие тела. Тела-то точно ни в чем не виноваты. Они старались, жили, как могли, на крохах еды, дышали разреженной тишиной монастыря. Но сестрам кажется, что внутри тел находится бессмертный дух, который скорее нужно отпустить. Похоже на предательство. И бедных тел, и всего настоящего мира.

Настоящего? Эта задумалась, настоящий ли он. Но закружилась голова, и она снова сосредоточилась на райских птичках. Удерживать сестер здесь, в этой жизни, жестоко. Они слабые, одинокие, они никогда не смогут пересилить эгоистичную волю спастись от всего здешнего в лучшем мире, им не о ком думать и не о чем. Они могли бы лечить и учить, как монашки в других монастырях, но в эту горную обитель, скребущую шпилем по пустоте неба, вскарабкиваются только ради себя. А не за тем, чтоб смотреть на звезды в небе и изумляться совершенству универсума.

Смерть все равно неотвратима. Те, кто хочет умереть – умрут, и вместо секретика или ящика с цветами из воска и лоскутов найдут другую лазейку в рай. Не надо мук. Пусть станут счастливыми хотя бы в миг смерти. Что проку удерживать их, жалких. Лучше отпустить.

Тоска. Ледяная печаль от сплава боли и бытия. Немое присутствие смерти. Сочувствие ко всем бессильным и сломленным, которые, так ничему и не научившись, умирают. Нам грустно.

 

*

Доделав очередной раек, она относила его в храм, оставляла там и не интересовалась, кто и как им воспользовался. Возни сестер стало почти не слышно, но кто-то еще жил, кто-то ходил за водой и варил кашу, потому что каждое утро за ее дверями стояли полные кувшин и миска. Она не знала, что будет делать в то утро, когда кувшина не окажется. Ее пугали пустынные коридоры монастыря, тишина и темнота в кельях. И пустота за окнами – только скалы и небо с тучами, что тащили за собой ночь.

Все привлекательней становилась мысль сделать раек для себя. Надеть чистую сорочку. Зажечь свечки. Открыть дверцы. Взглянуть. И пусть ее унесет обратно в бабушкин сад. Или хоть куда-нибудь, где не так холодно и пусто.

И наконец она решилась. Лихорадочно накрутила ангелов, птиц и цветочков из лоскутков и из самых ярких страниц, вырванных из книги за решеткой, украсила, как звездами, бусинами от стеклянных четок. Свечки? Вот. Ой, а нужно же все по правилам, нужно вымыться, как сестры, с ног до головы, найти новую сорочку... Она установила свой раек на подоконнике забранного прутьями окна, выходившего в пропасть, воткнула в щелки меж камней свечки, приготовила кресало и трут – только зажечь. А теперь за водой.

Ступенька за ступенькой. Какой холодный ветер, какое близкое темное небо – как потолок. Стылый мрак пространства внизу, земля, а далеко за горизонтом, никогда не увидеть – темный мерцающий простор океана. Mare Liberum.5

Родник все равнодушно булькал, прозрачный и невинный. Она попила, обжегшись холодом; посмотрела вниз. В долине, страшно далеко внизу, мерцали тусклые огоньки. Уже почти ночь, и не видно, что долина зеленая. Что ж, все зеленые долины превращаются в кладбища. Жизнь делает вид, что стремится к радости и будущему, но все ее сокровенные мысли кружат вокруг бренности как неизменного. От жизни нельзя спастись?

Эта посмотрела вверх – высоко-высоко, подниматься долго – и в окнах монастыря жили слабые отблески. Набрав воды, начала подниматься. Думала про бабушкин сад. Про то, как летала над толпой, когда была ангелочком в зеленом платье. Про крипту. Про Лунного папу. Про картинки в книге. Дужка ведра больно резала ладонь. Ступать надо осторожно, лед...

Шла и смотрела то на землю, то на небо. Никакого сообщения между ними.

Но она помнила, как давно-давно по ночам в бабушкином саду через небо неслись белые далекие светляки спутников и близкие цветные – самолетов.

Она донесла ведро до входа, потом во двор, поставила у дверей. И, не остановившись ни на минуту, развернулась, вышла снова на лестницу и начала спускаться. Вокруг жило пространство, сквозь которое спешат звезды. А там внизу огоньки такие тусклые.

Эта? Почему ты ушла? А как же все те реальности, которые никогда перед тобой не раскроются?

Внутри нас ночь.

Воспроизвести Эту-историю, прожить ее снова у нас не хватит духу. Но делиться ею мы ни с кем не будем. Никому не продадим, не расскажем. Рассказать, дать другим прожить Эту-историю – все равно что отдать безвозвратно какой-то нежный прозрачный слой ее существа. И тогда это будет уже не Эта. Так что нет. Пусть хранится в памяти вечно. Может, когда-нибудь... Хотя вряд ли...Но все-таки, может, когда-нибудь мы и решимся раскрыть дверцы того последнего запертого райка в тот мир, что она смастерила для себя.

 

Примечания

  1. Детское сокращение от имени Генриетта
  2. В. Шекспир, «Гамлет»
  3. Педро де Луна, известный как Авиньонский папа Бенедикт 13, (1328 – 1423гг.)
  4. Paste de ss. Mortiri – воск, смешанный с размолотыми костями раннехристианских святых и пылью римских катакомб
  5. «Свобода морей» - принцип права, по которому море - международная территория, и все народы свободны в использовании его

Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 6. Оценка: 4,83 из 5)
Загрузка...