Спасение посполитой Зоськи Аннотация (возможен спойлер): Маленькому городку на границе требуется мастер, умеющий возводить стены и укреплять основы. Цеху зодчих требуется мастер, способный отыскать пропавших товарищей. И только зодчему нужен кто-то, кто поможет сложить заново душу, расколотую чужими преступлениями. [свернуть] Юсуф шмыгает носом, но желтоватые усы всё равно выглядят неряшливыми сосульками. В серых сумерках толстый неопрятный старик скользит плавно, неразличимо глазом. Только что стоял под навесом, жуя чубук и почёсывая необъятный зад. И уже наклоняется над телами. В первую очередь, разумеется, над одним. Лисьим. Кур больше, они усеяли двор, вмёрзли в разверстую льдистыми лужами и ощетинившуюся гребнями землю. Даже грязными, исковерканными, тушки выдают праздник, искрящийся радостью ритуал, случившийся под серебристой луной. Небрежные круги из птичьих трупиков, лучи, набросанные из перьев... — Совсем молодой, — говорит Юсуф, почёсывая длинный крупный носяру. — Потому что это всё — посвящение. Причастие взрослой жизни. Замолкает, впервые прикасается кончиками пальцев к заострённым, чёрным на кончиках ушкам лиса. На щетинистых щеках Турка играют желваки. Он достаточно стар и опытен, чтобы не показать слёзы. Уши ледяные. Лис тоже успел примёрзнуть к измочаленному колёсами чернозёму. — Это очень мило, — мрачно каркает зобастый трактирщик Стах, в который раз вытирая руки фартуком. — Очень затейливо, курва, сказать бы даже, волшебно. Но какого рожна забыл оборотень на моём подворье?! И с какого перепугу он не обернулся взад?! И разве обереги не должны были... — А это не оборотень, — обрывает Юсуф. — Это лис, и всё. Никакой тебе чертовщины — пока сам не затеет чаровать. И оборачиваются, — Турок водит кончиками пальцев вдоль изящной заострённой морды, — оборачиваются подобные типусы не чаще нашего с тобой, Стах. Так что с оберегами всё путём. Людей же они пропускают? Ну вот! Покосившись на трактирщика, Турок ухмыляется: — И кстати, Стах... ты оплатил три вопроса, ответы на которые я должен отыскать. А задал уже сколько? Разинув рот, костлявый трактирщик резко умолкает. Принимается во все глаза разглядывать лиса. Лис обнажён, гибкие тонкие руки с коготками вместо ногтей — пятипалые и формой подобны человеческим. Ноги больше напоминают задние лапы диких лисиц. Хвостов, задубелых и выцветших, четыре. — Хвостов четыре, отсюда вижу, — беспокоится трактирщик. — А разве не... — Пять, — говорит Юсуф, отведя в сторону оба верхних хвоста. Даже с крыльца Стаху хорошо видно уже не кровоточащую рану вместо пятого. — Было пять. Говорю же: совсем малой! На спине лиса проступают позвонки, шерсть потускнела и свалялась. Турок не дотрагивается до непропорционально длинных, будто кабаньих, нижних клыков лиса. Не трогает пену, покрывающую узкие чёрные губы и нижнюю челюсть. — Вот оно что, — грустно говорит Турок, покачивая косматой седой башкой. — Вон оно как... Болел зверёныш. Сказился совсем. Видишь: пена, клычья? Поди, рехнулся вконец уже... Турок выпрямился, захрустев коленями и хребтом. Колыхнулось обширное брюхо, едва удерживаемое тяжёлой киреей. Обернулся к крыльцу и двинулся вразвалочку, не торопясь. Потухшая трубка гуляла из одного угла рта в другой. — Отвечая на твой первый вопрос, Стах: нет, лис был один. Ничего не грозит твоим пеструшкам. Ну всяко — не от лис. — Фу, — комкает физиономию в облегчённой гримасе трактирщик. — Полегшало мне, Турок, не сказать как... — Оно и видно, — кивает Юсуф и придерживает Стаха за рукав, не позволяя вернуться в тепло сеней. — Постой, постой... — в левой руке Юсуф держит желтоватый кирпич с идеально сформованным контуром. Окровавленный кирпич. С тускло светящейся снизу печатью. — Скажи лучше: это твой? Стах невесело хмыкает. Смотрит в просветлевшее рассветное небо, потом в чёрные турковы глаза. — Откуда, а? В наших краях каждую плинфу наперечёт знают, сам же видишь. Не разгонишься тут шиковать... — Ну-ну, — Юсуф взвешивает кирпич в руке. Кривится, достаёт изо рта потухшую трубку, выколачивает прямо о столб крыльца. Носком сапога смахивает пепел с растрескавшейся доски. — И я так подумал. Тогда тебе ещё загадка, друг Стах: кто это такой зажиточный, чтобы бить сказившегося лисёныша по голове — настоящей гербовой плинфой? И, — мясистый палец поднимается к крыше, — так её и бросить при том? И, уже не глядя в лицо трактирщика, протискивается в сени, откуда доносится рокочущее медвежье ворчание: — На второй твой вопрос ответ будет такой: да, проблема у нас есть. Внушительная. Покрупнее каких-то там лис. Тучи пышными спелыми гроздьями тянутся над головами, и впереди свешиваются до ельника золотистые солнечные полотнища. Пахнет смолисто и чуточку пряно. Мирон утирает пот со лба и медленно цедит из кувшина молоко. Каждый выданный подмастерьям кирпич он запечатал каплей собственной крови. Силы требуется восстановить. И побыстрее. — Ты бы тоже попил, — советует Карпу, отдышавшись и отерев белые усы с едва наклюнувшихся настоящих. — А то скиснет, жалко! Карпо не отвечает, выстукивая рукояткой мастерка по последнему уложенному кирпичику из семи. Прислушивается к звуку, поправляет с одной стороны, ещё раз выверяет кладку по солнцу. Поднимается и кивает Платону, тут же подхватывающему лопату. Скоро гора свежеразрытой земли окажется над могилой, и можно будет двигать дальше. — Многовато, — примирительно повторяет Карпо, взявшись за кувшин с молоком. Мирон пожимает плечами: — Что ни клади, всегда тратим много. Всегда найдётся, куда было бы лучше потратить даже половинку, даже битый... Но — ты, например, знаешь, что порезало парней? Четырёх подмастерьев зодчего даже леший за пять вёрст обойдёт. А если вдруг не нечисть... Оба молчат. Если бы похороненных в братской могиле прикончила не нечисть, первое, что забрали бы душегубы, — кирпич. А фургон, пусть и утащенный оголодавшими конягами аж на край лесочка, именно что полон под завязку, почти как и их собственный. Толковый зодчий горы бы своротил с подобным запасом... да и шляхтичу, да что там, кмету или мещанину хватило бы обустроиться самому со всеми родными и свойственниками! Нет, тут поработали не люди. И потому могилу запечатывает кладка Семь Камней, которая помешает добраться до останков трупоедам... и не даст самим парням опаршивить собственное посмертие, если их урыл вурдалак или вампир. — Что будем делать с кирпичом? — спрашивает Платон, положив лопату в фургон и отобрав у Карпа кувшин. Потом пухлыми губами присасывается к молоку, причмокивая и жмурясь. — Ух... Устал я. Нехорошо это, Мирон. Нехорошо. — Сам знаю, — говорит Мирон, оценивая высоту солнца. — И ты знаешь, что по-другому никак. Даже если не сегодня убитые, даже если три дня... бывают такие черти, что... Все кивают одновременно. Никому из подмастерьев не место на большаке, если не усваивает простейших уроков. Например, никогда не полагайся на видимость. Никто не скажет, сколько у них было шансов благополучно довезти убитых до ближайшей обители ложи. Только даже один шанс на перерождение мёртвых в эту или любую следующую ночь — недопустимо много. — И потому, — подытоживает Мирон, — их кирпич берём с собой. Городок уже рядом, справимся. Оттуда отправим почту... и, — добавляет тут же, зло щурясь, — и доложим через кровь. А уж там... Хлопцы кивают тихо, но решительно. — Ты мастер, — говорит Карпо. — Ты мастер. Тебе знать. И лезет на козлы, качнув фургон. — Скорее бы город! Отдохнуть от этих ихних непоняток пограничных... Платон хмыкает, рысью запрыгивая внутрь второго фургона. Мирон некоторое время наблюдает, как парни выгоняют фургоны на большак, как набирают скорость. Потом достаёт из кожаного кошеля пергамент, а из петельки на поясе — свинцовый стерженёк карандашика. Пробегает взглядом список и вычёркивает четыре имени. Когда прячет список, прежде чем вскочить в седло сивого мерина, не зачёркнутыми остаются ещё семь имён. Войт широко и искренне улыбается бригаде, по-свойски сплёвывает под ноги, и Мирон непроизвольно напрягается. Ржаво-красноватый оттенок кожи да постоянная сухость во рту наверняка указывают на близкое знакомство с печами для обжига. Близкое и продолжительное, не менее года, а то и полутора. После этого вместо лица получается непроницаемая маска, никак не отображающая чувств и порывов человека. — Рад приветствовать, — бархатным тоном говорит войт, кивая и указывая на основательные стулья с плюшевыми сиденьями. — У нас тут огромные планы на... Короткий тычок большим пальцем через плечо, в сторону окна. Платон непроизвольно кивает, но Карпо и Мирон сидят с выражением вежливого интереса. Планы — отличная штука, если основываются на финансовых возможностях; и лучше бы от человека пахло иначе. Потому что войт терпко и остро пахнет женщиной. И свежим женским потом. — У нас отсутствуют настоящие памятники — да и со зданиями ой как негусто. Последнее, заложенное настоящими зодчими, возведено лет сто тридцать тому назад. Ни школы, ни больница, ни... Мирон кивает. После войны левый берег восстанавливали буквально из руин и осколков. Строили кто мог и как мог — без владения ремеслом, без положенных стройматериалов. Будто тысячи лет назад. Вот только древние строили ровным счётом на лунный век, каждые шестьдесят лет переселяясь всем скопом... и оставленные позади дома сжигали со всей пакостью, скопившейся в стенах и промежду стен. Летом состоялся восьмидесятый парад в честь Победы. В западных областях, где каждый город сохранял не только Правильно заложенные дома, но и замки, и мельницы, и всякую халупу, проблемы с навью не возникало — во всяком случае, не довлело так уж остро. Про восток же в ложе ходили слухи мрачные и недобрые. — ...кроме туризма. А туризму как воздух нужны достопримечательности! Мемориалы и памятники, храмы и дворцы, альтанки и фонтаны, и... — пауза. — Уверен, что мы сумеем всё задуманное! Но, разумеется, сначала — пробный шар. Мирон кивает. Сейчас у них кирпича достаточно, чтобы переложить всё сердце городка. Пробная работа — дело привычное, освящённый веками обычай. Работодатель может не приглянуться зодчему, зодчий тоже не всякий приходится ко двору. Ну, и... Чётки, обвитые вокруг левого предплечья у самого локтя, скрытые длинным рукавом, вибрируют. Мастер мастером, но в девятнадцать трудно бороться с природой: учуяв приближающийся запах, Мирон оборачивается к двери раньше, чем та распахивается. — Рекомендую, — ровным тёплым тоном говорит войт. — Зофья Евгеньевна. Мой личный помощник. Она покажет вам Старый парк, и... и если возникнут вопросы или понадобится что-то дополнительно... в любое время — обращайтесь. Девушка вскидывает пронзительно-синие глаза, непропорционально, нечеловечески большие. Румянец на щеках припудрен, дыхание ровное, но даже не касаясь кожи, Мирон ощущает сжавшуюся внутри девчонки тугую пружину незавершённости и досады. Войт вряд ли замечает хоть что-то. Уверенно и снисходительно улыбается, глядя сквозь окно на пустынную пока что площадь. Не на девушку. «Мужчины, — Мирон просто-таки слышит голос учителя этикета, — после соития потрясающе самонадеянны и поддаются эйфории, неизменно и постоянно: ещё со времён поединков за благосклонность самки миллионы лет назад для них каждая такая «победа» — победа». — Зося, — вежливо говорит Зофья Евгеньевна, твёрдо глядя мимо войта, Мирона и всего на свете. — Просто Зося. Прошу за мной. Парк некогда разбили напротив больницы, невдалеке от школы. Качели на верёвках, качели из каната с узлом, мощные доски качелей стоячих, подвешенные на ржавых цепях, качели-противовесы и дощатые карусельки... Мирон внимательно осматривает детскую часть парка, уже определив, в чём суть проблемы. Остаётся узнать, насколько много понимает заказчик. Зося, однако, с жадной завистью косится на стоячие качели, мечтательно щурясь, и вроде бы не обращает внимания на разбежавшихся по закоулках старого парка зодчих. Решительно ничего Мирон не вычитывает в миловидном личике и блуждающем взгляде синих глазищ. Вот и изучает зарянок да малиновок, отчаянно перекликающихся в кронах, не упуская из виду ни медянок, скользящих в тенях, ни семейку лис, крадущихся вовсе в густому подлеске. — А что конкретно вы от нас ждёте? — Платон подоспевает вовремя — и, не скованный правилами мастеров, спрашивает в лоб. — Прежде всего нас заботит... — Зося вздыхает, заморгав, и кивает головой в сторону сомнительной сохранности полу-купола летней эстрады. — Во-он та сцена. То ли там грунт проседает, то ли... То ли. Мирон глядит на эстраду взглядом, лишённым как почтительности, так и сентиментальности. Расщепанные доски, прель и гниль, провалы и щерящиеся осколками края. Голые рёбра каркаса крыши. Возможно, что войта с командой и беспокоит эстрада. Но основная беда парка заключается в другом. Парк — никакой не парк. Помощница войта привела их в лес, уже давненько полноценно сообщающийся с достаточно дремучей чащобой. Плевать, что во все стороны кругом на добрую лигу тянется городок. Запах лешего свеж и внятен, да и сам воздух... — Песок, — напоминает Мирон, решившись. — Песок и вода. Много воды. Зося возвращается из непонятных грёз, чуточку смущённая и растерянная. И отчуждённая, как человек, оказавшийся в комнате, где давно не бывал, которую хоть и узнаёт, но смутно. Сейчас она чересчур юна для войта, для томительного давления внизу живота, для одичалого парка. Но именно Зося решительно топочет к калитке, выходит и указывает на скромный домишко через улицу. — К вечеру будет всё необходимое, — говорит Зося уверенно и деловито. — Так что уже завтра с утра можете приступать. — Сегодня, — ворчит Карпо, глядя на солнце, клонящееся к земле. — Сегодня и начнём. — Темнеет, — уверенно говорит Зося, свысока поглядывая на Платона. — У нас темнеет, почитай, на час раньше. Красивый фаэтончик дожидается на углу, вороной конёк щиплет траву, то и дело хлёстко обмахиваясь хвостом. Возница дымит в кулак, о чём-то лениво переговариваясь с лысым стариком, пасущим дородных дроф. — Вот и хорошо, — Мирон подходит к фургону и выдёргивает толстый рулон вещевого мешка. Закинув на плечо, оборачивается к Зосе: — Некоторые вещи предпочтительнее делать в темноте. Если, разумеется, собираешься делать как следует. Парни с хохотом перепрыгивают палисадничек и взбегают на веранду. Сейчас и здесь они только вдвоём, и оба — полностью. Никаких посторонних мыслей, грёз, воспоминаний и догадок. Ничего. — Я запомню, — подсевшим, низким и чуточку хрипловатым голосом обещает Зося. — А лучше посмотрю сама. Попозже. Мирон пожимает плечами. Невесть зачем затеял эту пикировку. Непонятно что собирался выиграть. Он перепрыгивает палисадничек с облезлыми досочками, на ходу сдирая куртку и нижнюю рубашку. Не смотрит в сторону Зоси. Достаточно того, что она — смотрит. Пристально. Соловьи и цикады состязаются в заплетённых ночью кронах парка. Эхо запутывается в стропилах эстрады, превращается в холодную песню на нездешнем языке. — Скорее всего, — соглашается Мирон, отряхивая рабочие брюки с шерстью чугайстра. Прячет щипцы и ножик в карман фартука. Ещё разок разглядывает лаз, наклонив голову набок. С такого ракурса тени рассыпаются, кажутся случайным пятном темноты — и случись кому пройти по дорожке, ноге даже не обо что будет запнуться. Но Платон хорошо чует подобные места. Это лаз. Третий лаз и, скорее всего, последний: парк, в сущности, невелик. Карпо сбрасывает на землю валежник и принимается выкладывать костерок. В дальних углах уже подсвечены и оконтурены кострами два других лаза. Не слишком экономно, однако допускать, чтобы за спину каменщикам зашло что-нибудь вовсе уж из буреломной глуши, — нельзя. Теперь подоспевает черёд настоящей работы. Песок и цемент, вода, реагенты и декокты, и причитания во время работы, и особые мантры каменщика ждут. А ещё у самого края парка, громко и нетерпеливо подзывая их по именам, ждёт Зося. И праведный гнев. Мирон знаком указывает подручным на бак с водой — тот самый, первый. Карпо кивает, на ходу доставая освящённую воду с примесью серебра. — Вы что себе позволяете?! — хмурится, набычившись, Зося, и строго сжатые губы говорят о серьёзном настрое. — Представляете, сколько на вас жалоб уже... Мирон вежливо и миролюбиво подхватывает её под локоть, подводит к открытому баку, прерывая каждую попытку продолжить нотацию. Вспрыгивает на каменный блок, помогая взобраться и даме. Прижимает палец к губам, улыбаясь ликующей сияющей улыбкой ребёнка, и показывает на воду. Зося наклоняется. Вода прозрачна, прохладна и пахнет чистейшими лесными ключами. Вода отражает звёзды, край полумесяца и растрёпанную вуаль серебрящегося облачка. Романтический вечер, в который приходится разбираться с наглыми высокомерными мальчишками-зодчими. — Я... — начинает говорить об этом Зося, и тогда Карпо плескает в воду струйку святой воды. Поверхность мгновенно покрывает бурой корой из ряски, тины и гниющей осоки, под которой волнами движутся неразличимые снаружи создания, перекатываются и взрываются вонючими пузырями газовые гейзеры. Что-то наиболее прытко выбрасывает обросшие водорослями гибкие щупальцы по направлению к Зоськиной шейке. Мирон, подхватив измазанный в Правильном строительном растворе мастерок, рассекает их двумя ударами. — Жалобщики утверждали, что это чистая вода из освящённых церковью ключей, — говорит Мирон, и увлекает Зоську прочь. Платон забрасывает печатный кирпич в бак с ловкостью хулиганистого мальчишки, и оттуда взлетают рёв, смрад и клочья дымящейся дряни. — Мы, — не унимается Мирон, — конечно же, в состоянии нейтрализовать угрозу, но обеззараженная вода не особенно надёжна, если говорить о... ремонтных работах в Парке. Потому мне пришлось воззвать к совести и здравому смыслу возниц, предоставленных магистратом. Уверен, никто не получил травм, несовместимых с жизнью, работоспособностью и даже воинской честью. Так что... — он оглядывается на три бака с нормальной водой, выдержавшей проверки. — Надеюсь, мы закончили обсуждение этих самых жалоб? Зося бледна и смурна, но Мирон отнюдь не уверен, что подвох с водой состоялся без ведома войта. — Мне пора. Оплата предложена за работу. Не за беседы. Последний лаз дышит ночным лесным ветром. Просторный, впору разминуться двум изрядным фургонам, лаз беспокоит Мирона больше двух прочих — и кладку выводит он сам. Стенка вырастает резво, уверенно, стопки заготовленного кирпича тают на глазах. Карпо и Платон неподалёку от границы Парка замешивают ещё один чан строительного раствора, отзвуки их хохота временами доносятся до Мирона. Слишком неясные, будто стену возводят куда дальше от подмастерьев, чем на самом деле. Слишком часто затухающие. Но постепенно становятся отчётливей. — Вам не холодно? — спрашивают Мирона, и он разворачивается, готовый бить наотмашь. Останавливается, узнав Зосю, но не опускает испачканную раствором руку, не выпускает кирпич. Смотрит холодно и цепко. — Что вы здесь делаете? — спрашивает вместо ответа. Зося смотрит недоверчиво. Она явилась в тёмном бархатном платье с глубоким вырезом, в пушистой белоснежной шали, с клетчатым пледом в руках. Она снизошла до грубого мужлана, пожалела, озаботилась здоровьем и благоденствием, поспешила посреди ночи... Мирон далёк от учтивости и галантности настолько же, как и кирпич в занесённой ручище. — Да уже плевать, — в тон зодчему отвечает Зося. — Уверена, с такой-то толстенной шкурой вы запросто способны работать в крещенские морозы! Чего вам и желаю! Девушка разворачивается и гордо уходит прочь — но не по нахоженной зодчими тропке мимо запечатанных лазов, а напрямик, мимо длинной и глубокой, в полсажени глубиной, промоины. Это зря, думает Мирон. Это очень даже... но зодчий смотрит в спину девушки, укрытую платьем и шалью, смотрит, понимая, что не уверен, что именно видит. Всё ещё нет. И значит, не может вернуться к работе. Бросив взгляд на стену, которой недостаёт только верхнего ряда — дюжины плоских плинф-венцов, — Мирон качает головой и быстрым шагом отправляется вслед за Зосей. — Осторо... — говорит он, не столько из заботы, сколько желая замедлить её почти бегство. И Зося останавливается, бросает пламенный взор через плечо. А потом улетает в сторону, визжа и путаясь в пледе. Костлявые многосуставчатые лапы, смахивающие на ветви деревьев, обхватывают Зосю неуклюже, но прочно и сильно. Платье рвётся, шаль остаётся подобием древней плотной паутины, и Мирону открывается хрупкая спина — ничуть не пустая. И спину стремительно возносит в густой мрак между крон. — Идиотка, — потрясённо выдыхает зодчий — и врезается в лешего, успев только достать пару бутылочек с порошками. Толчёный нефрит, расплавленная яшма, а затем просто оплеухи пятернёй с налипшим и подсохшим строительным раствором — вот и всё, что он припас для молодого и крепкого противника. С треском, уханьем и клёкотом они рушатся вниз, пробивая дёрн и оказываясь во владениях хозяина Парка. Там клубок из тел катается, рыча и хрустя, пока пронзительный вопль не прерывает поединок. Спустя некоторое время Мирон поднимается, выдёргивая из кожи занозы, шипы и осколки сучьев. Раны саднят, потому что леший использовал для набора массы старую эстраду, в которой наверняка и дрых, пока сигнальные костры не разбудили ото сна. — Не шевелись, — ворчит Мирон, глядя на Зоську, отчаянно пытающуюся избавиться от вгрызающихся и ввинчивающихся в кожу росточков и колючек. — Сейчас. Не шевелись! Наклонившись, Мирон принимается втягивать губами ростки, раскусывая их и сплёвывая через плечо. Медленно и методично проходит он по открытым предплечьям и лодыжкам, потом переворачивает Зоську на живот и принимается врачевать спину. Не спеша — они замерли на самом краю логова лешего, здесь время отдыхает, набираясь сил перед новым днём. Ранки кровоточат. Горечь древесного сока смешивается с солёным привкусом крови и пота. Чуть позже Мирон добирается до бёдер, и вкус делается ещё богаче. Им требуется немало времени, чтобы избавить Зоську от последствий злокозненного проникновения, но Мирон — зодчий. Когда он падает в прелую листву, рядом остаётся искренняя и исцелённая девушка. Отдышавшись, Мирон выплёвывает особенно живучий побег, вздыхает и предлагает возвращаться в Парк. Зоська кивает и поднимается. А потом наклоняется над Мироном и объясняет ему, что осмотр и лечение не повредят не одной ей. Объясняет долго. Сначала — губами. Платон ёжится и зевает с хрустом и завыванием, будто готовится заглотать Луну. Карпо почёсывается: ему достался колючий толстый тюфяк в пару к заманчивому яркому сну. Мирон проводит пальцами по щетине, вспоминает отца и мрачно принюхивается. Воздух пахнет именно так, как и должен возле стены, по которой с обеих сторон текла целая прорва крови. Сыростью. Тухлятиной. Бойней. И почему-то коровьим навозом. — Кто-то прорывался, — повторяет Карпо и решительно кивает. — Но не прорвался. Хорошая, стало быть, работа. Мирон оглядывается на промоину. Ещё до вчерашних сумерек в густых кустах они нашли проплешину, полную отпечатков коровьих и козьих копыт, катышков да лепёшек — и пепла. Табачного пепла. Лешие, даже если допустить, что умели сгонять скот себе впрок, не переносили окаянного зелья на дух. — Кровь могла повредить печатям. Или ослабить их действие. — Могла, — твёрдо возражает Карпо. — Ни единого свежего следа от стены не ведёт. Всё устроено как следует. Край. Считаем, что нам везёт — и... Хриплый призрак мычания, умершего ещё в глотке, перебивает их спор. Из кустов, шурша и раздвигая ветки, высовывается окровавленный коровий нос. Потом, медленно и неуклюже, показывается остальная коровья голова, движущаяся при самой земле. Зодчие, сместившиеся в боевую тройку, ждут хмуро и зло. Коровья голова приподнимается, вращая выпученными глазами в разные стороны. Мычит. Выходит на чистый пятачок травы, чуть твёрже ступая на одной человеческой кисти и одной же ступне, торчащих из разорванной пополам коровьей шеи. Мирон кивает, и Платон выливает между коротких скруглённых рогов освящённую воду. Недобиток вспыхивает сразу весь — и горит молча, даже не вздрогнув. — Что-то таки проскочило, — задумчиво говорит Карпо, и Мирон сатанеет, но молчит, чуть дыша. Возможно, он и старше на целых три зимы, да только это Карпо самый хладнокровный из всех. Ехидство — не самая высокая цена за мудрый совет вовремя, говорит отец Мирона. Добавив два ряда и дополнительную розетку к стене, парни успевают сполоснуться из бака, но нарядиться по случаю визита к войту — уже нет. На улице всхрапывает, резко останавливаясь, вороной конёк, запряжённый в изящный быстрый фаэтончик. Зоська спрыгивает прямо на мостовую, сегодня обутая в удобные ботинки на плотной подошве, вырядившаяся в куртку с длинными рукавами и плотные охотничьи штаны. Мирон выходит на крыльцо, едва зашнуровав рубашку. Отодвинув в сторону окровавленную стену и сожжённого недобитка, подбирает слова, чтобы спросить о здоровье, а лучше, о самочувствии после ночи, как ни крути, исполненной переживаний... Зоська смотрит огромными глазами цвета жути. — Беда, — каркает она хрипло. — Ох, какая же беда... Над говорливой речной водой склон обрывается глинистыми осыпями. Стрижи и береговушки носятся, расчерчивая воздух пересекающимися штрихами. Цапли поглядывают с заграничного берега любопытно и настороженно. Речная рябь сверкает. Прохладный ветер, веющий на просёлочную дорогу от плотины и пруда, несёт явственный медный привкус. Запах пронзительно и доподлинно напоминает дух, окружавший свежеуложенную стену: кровь, пот, навоз. Мирон оглядывается на Карпа с Платоном, качает головой и показывает: молчок! Зоська в аккурат теперь отодвигается, сдавленно всхлипнув и утирая глаза. Вглядывается поверх конских голов, кусает губы. Впереди виднеется многолюдное село, но повозки сворачивают к реке, скатываются по извилистой дороге к ровной лужайке на середине холмистого склона. Присоединяются к трём уже расположившимся на самом краю. Войт стоит, широко расставив ноги, спиною к прибывшим. Отхлёбывает из бутылки, шумно полощет во рту и сплёвывает на густую пыль дороги. На затылке войта дыбом стоят траченные сединой волосы. Мирон спрыгивает с козел, расправляет затёкшие плечи, с хрустом сжимает и распрямляет пальцы. Думает, неторопливо и пристально, об одном: о ноже в рукаве. Которого может и не хватить. Посредине в ряд уложены накрытые парусиной трупы. Четверо. Торчащих наружу обутых ступней — пять, и Мирон морщится, чувствуя неприятное жжение под ложечкой. Предчувствие гадостно и тошнотворно бередит вены. Сердитый сам на себя, Мирон отворачивается от мертвецов и смотрит долгим тяжёлым взглядом на телят. Их семь: пять тёлочек и два бычка, причём зад одной из коровёнок торчит из густой кроны вербы, а две туши развешаны крупными кусками на берёзах ближе к дороге. Запах, густой, зловонный, вышибает слезу — и отчётливо напоминает про Парк. Телячьи головы расшиблены в кровь, словно телята отчаянно таранили прочную, непрошибаемую преграду. — Вряд ли я смогу рассказать, что здесь... — Мирон говорит твёрдо, веско, как подобает мастеру, но войт вскидывает руку небрежно и непреклонно. — Это местные ребята, — сухо объясняет войт. — Контрабандисты. Гоняют скот через границу, уж не знаю, то ли столковавшись с пограничной стражей, то ли наняв какого ворожбита посмышлёней, чтоб отводил глаза... считаются неуловимыми, фартовыми; проскакивают отсюда чуть ли не в сам городок... Проскакивали, то бишь. А вот вчера не срослось. Кто-то им помешал. Или не пропустил. Войт глядит через плечо и криво ухмыляется. — Вон, — показывает туда, где двое местных городовых потерянно обшаривают прибрежную осоку. На сухом, хоть и на краю берега, околачивается в чёрной будничной рясе благочинный, то и дело принимаясь истошно читать акафисты. Рядышком приткнулись с полдесятка посполитых, истово крестящих лбы. — Вы ж таких наверняка повидали уже? В голос орёт, что нечистый ухлопал скотогонов, и в город на погребение забирать запрещает. Пожав плечами, Мирон приближается к трупам, откидывает парусину и изучает останки. Покойникам досталось изрядно. Ни у кого не сбереглось полного набора конечностей, а у кого на месте руки и ноги, не хватает половины грудной клетки с головой заодно. Мирон приседает, касаясь добротных дорожных ботинок, плотных штанов со шнуровками, перчаток. Отвернув края рукава, задирая рубашку или штанину, поочерёдно изучает сравнительно целые участки кожи. Все четверо покрыты укоренившимися побегами, некоторые из которых уже зеленеют и рдеют почками. У всех очень похожие ботинки с нашитыми заплатками из кожи, украшенными цветистыми вышитыми узорами. — Это работа лешего, — невозмутимо изрекает Мирон. — Странно, но не так уж невероятно. Может, чем-то эдаким его зацепили, а уж там... Войт кивает, глядя на священника. Попик солидно подходит ближе, пожёвывая пегую бородищу, торгуется о чём-то своём, не слишком занятном для Мирона. Затем крестьяне принимаются грузить трупы на расхлябанную телегу, то и дело плюясь и строя знаки супротив нечисти. — Зося, — зовёт войт. Зоська стоит, не мигая глядя на тела. Повторяет какое-то имя, неотрывно следя за одним бескровным, но чернобровым и черноусым юнцом с крупным горбатым носом. Приходится войту звать её снова и снова. Вздрогнув, она подходит ближе. Качает головой, не в силах думать о чём-то другом. Выдыхает на шёпоте, на свистящем хрипе: Азир, дяди Юсуфа... Войт покровительственно прижимает девушку к себе, гладит по волосам с жёстким недобрым выражением. — Говорит, двое с ней ходили в школу, — с осуждением поясняет войт. — Рисковые головы! Жаль, работать, как посполитым на роду написано, не хотели. Жаль... Что ж! Господин мастер, я не задерживаю вас более. Лешими пусть занимаются местные блюстители правопорядка, я и без того оказал им услугу... Рука соскальзывает с хрупких плеч Зоськи ниже, ниже. — Поедем и мы, Зофья Евгеньевна. Нам с тобой предстоит хорошенечко постараться, чтобы изгладить из памяти эту чудовищную картину... Мирон смотрит вслед войту коротким резким взглядом, словно тычет ножом. Но отворачивается, не позволяя войту почувствовать неладное. Отъехав от реки, Мирон перегибается через борт фургона и выуживает на свет божий рабочие ботинки мастера из василисковой шкуры. Взвешивает на руке, повернув к себе нашивкой с личным гербом зодчего. Бросает обратно. Достаёт список из семи имён и долго, почти до самого дома, колеблется с карандашом над четырьмя из них. — У нас бы хватились, — ковыряя соломинкой в зубах, говорит Платон. После полдника он растягивается во весь рост на газоне, в прохладной щекотной траве. — Такое долго не скроешь. Четверо молодчиков, у каждого, поди, семья да спиногрызы, или зазноба, а то и не одна, ну хоть бы мамка с отцом... Понятно, что позорить честное имя никто б не стал, дак хоть похоронить по-людски? Карпо сидит на лавке, запрокинув голову и разглядывает бледно-синее небо, усеянное барашками облаков. Думает о том, что родители-то погибших наверняка уже в курсе, да и то сказать: так ли глуп их войт, взявшийся застраивать сердце города, чтобы считать, что похороны на затерявшемся в лесу хуторе позволят надолго удержать в секрете подобное? А ещё Карпо думает, что Мирону не помешало бы найти местечко поукромнее — и желательно, ох как желательно, подальше от магистрата. — А лучше бы — и подальше от Зоськи, — ворчит Карпо под нос. — Хорошая работа, уважаемые, — вежливо говорят неподалёку, и подмастерья одновременным одинаковым движением поворачиваются к говорящему. Видят когда-то, вероятно, тучного, а нынче здорово осунувшегося старика с длинным горбатым носом, под которым сосульками висят изжёванные в кровь желтоватые усы. На висках у темноволосого старикана — запёкшаяся кровь и проплешины в волосах, будто их рвали с корнями. — Мастеровитая. Мне как раз очень, очень надобны умельцы. Ненадолго. Совсем ненадолго. — Колодец? — подумав, спрашивает Карпо. Кирпича у них в достатке, так что никто не запрещает заняться подработкой. Раз уж Мирон постоянно трудится с одной и той же... достопримечательностью. — Колодец мы можем, только вот когда — уже труднее сказать... — Могила, — вежливый человек кривится, будто держит руку в неослабевающем пламени. — Мой сын, Азир ибн Юсуф, он... его буквально недавно похоронили — но без склепа. Как... как собаку. Как феллаха, — исправляется турок. — Так нельзя. Никогда и никто так не делал! Высокий, крепкий с виду, он качается, словно на сильном ветру. Карпо поднимается и помогает старику усесться. Чувствует под рукавом плотные крупные мускулы. Никак не выдаёт себя, не считая быстрого знака Платону. Юсуф раскачивается и оплакивает короткий век сына, а подмастерья медленно смещаются в сторону фундамента альтанки. День безошибочно пахнет дракой. Мирон появляется из-за мастерской сапожника именно сейчас. Ведёт Зоську, придерживая за ледяные тонкие пальцы. Обнимает, нежит, ласкает взглядом — даже на краю площади. — Заберу с собой, — уверенно обещает Мирон, рассеянно поглядывая вокруг. — Увезу, укрою... Как только разберусь с одним делом. — Нет, — испуганно возражает Зоська, — после альтанки будут школа и храм, и детский сад... работы тут хватит до конца жизни! Заметив Юсуфа и насторожившихся подмастерьев, Мирон останавливается как вкопанный. — Я не о строительстве, милая, — негромко объясняет Зоське. — Я о других зодчих. Сюда отправляли моих братьев — до меня. Некоторых вовсе недавно, кого-то — с год назад... Отпустив пальцы девушки, Мирон смотрит ей в глаза, но удерживается от поцелуев. — Беги, — велит, не позволяя нежности перехватить дыхание. — Беги. У нас вон... гости. Не оглядываясь, не провожая глазами, подталкивает в спину и широким шагом направляется к альтанке, не подавая виду, что заметил Юсуфа и настороженных, напрягшихся товарищей. Идёт, вскинув голову, привлекая внимание к себе, не позволяя праздным зевакам заметить никого больше. Ещё не знает, что Юсуф ибн Назаир — кто угодно, но только не праздный зевака. — Чего стоим? — спрашивает Мирон у Карпа. — Мы стоим, работа стоит. — Стена, — вмешивается Юсуф, держа в руке кирпич, и одного взгляда Мирону достаточно, чтобы распознать собственный герб на обожжённом бруске. — Стена стоит там, где ей не положено быть, мастер... зодчий. Стоит, не пропуская никого. Затрудняет дыхание. Мешает жить. Турок оказывается совсем рядом, теперь сжимая кирпич что есть силы. Глаза, только что закисшие больные глаза страдающего зверя, горят. — Стена убивает, сопляки, — ваша стена убивает! Мирон отсчитывает такты и шаги, уверенный, что в следующую минуту убить придётся кому-то ещё, помимо стены. Практически не сомневается, что справится. Не желает, изнывает от недоумённого возмущения. Но убьёт. Ради себя. Карпа и Платона. Зоськи. А прежде всего — ради дела. И списка. Так говорит себе Мирон, готовясь бить ножом. Но Юсуф умолкает, замирает, глядя под ноги, на ряд кладки, обозначающий фундамент альтанки. На гербы, вытисненные на кирпичах. Чужие гербы. — Ах, вот оно что, — рассудительно замечает Юсуф. — Что же вы молчите, детишки? Или рассчитываете, что войт отблагодарит за собачью верность? Ну так спросите у него, куда делись люди, опечатавшие этот кирпич... Спросите! Но сначала кое-что спрошу я. И Юсуф уходит, отбросив гербовый кирпич Мирона с гадливостью и насмешкой. Человек, покидающий кабинет войта, — больше не огромный турок Юсуф. Половина, нет, четверть Юсуфа выходит, вздрагивая и пристыжённо отворачиваясь от мальчишек-зодчих, от секретарши Зоськи, от зеркала в приёмной, в конце концов. Крики ещё ворочаются в углах, окончательно обживаясь, измельчав и ослабев. Мирон терпеливо ждёт, и войт показывается почти сразу: мускулистый, закалённый возле печи обжига. Широко, довольно осклабившийся. Войт почёсывает костяшки волосатого кулака, и думает о чём-то густом, наваристом и жутком. — Ты сам решил судьбу сына, турок, — тихо и скорбно припечатывает войт. — Полагал, что не придётся считаться с магистратом? Что не доведётся делиться? Что можно ходить гоголем и позволять себе жить посреди моего города — и наособицу?! Не оборачиваясь, он добавляет — наверняка для зодчих, думает Мирон: — В прежние времена, разделяя межу земель, на самой границе секли детей. Больно. Крепко. До крови и страха. И тогда сама межа врезалась в память крепче, чем имя матери. Думаете, Юсуф достаточно выпорот? Мирон пожимает плечами: — Если позволите, нам бы лучше вернуться к стройке. Альтанке едва соорудили фундамент... — Сделаем её деревянной, — отмахивается войт. — Фундамент — достаточно много. Тратить уйму фондов на обычный шалашик с претензиями... не по мне. Понаблюдав за вашей работой, я уверен, что мы сможем замахнуться на нечто большее! Платон и Карпо без интереса кивают в такт словам, умело сдерживая дрёму и зевоту. Усталость берёт своё. Мирон тоже с трудом удерживается, чтобы не тереть глаза. — Мы обустроим дороги! — изрекает войт, и Мирон в одно мгновение понимает, что Юсуф говорил правду. Вопрос в том, удастся ли увезти эту правду прочь из городка? Войт безумен, а может, просто уверовал в собственную непогрешимость, как тысячи правителей до него. — Так что к концу недели ударим по рукам, — уверенно заключает войт. — Не обижу вас, уважаемые цеховые мастера, ни в коем случае не обижу с оплатой! А тем временем, уж будьте добры, продолжайте. Сердце города обязано быть живым. Зоська остаётся в кабинете, когда Мирон с товарищами уходит, сбегая вниз по лестнице. Выскочив наружу, они прямиком отправляются к месту, где намечено закладывать основу городского фонтана. Расчерчивают сложный пантакль, намечают основу для мандалы благополучия, которую впишут вовнутрь. Дышат свежим, хрустящим воздухом, разглядывают девчонок, пробегающих вдоль клумб. Потом не спеша заглядывают в ближнюю пивную. Зоська дожидается там. Нервно постукивая ноготками по столешнице, укоризненно смотрит на Мирона. Не прикасается, не улыбается, не краснеет. Сегодня — не то время и не то место. Дождавшись Мирона, Зоська встаёт и выходит из пропахшей пивом атмосферы, проходит мимо высоких достаточно чистых и прозрачных окон. Исчезает из виду. Мирон садится на то же самое место, незаметно убирает в карман конверт, выдыхает, крепко зажмурившись. Извлекает письмо и принимается за чтение. Рядом с листком кладёт собственный список, привезённый из дому. Читает оба столбца имён вдумчиво, медленно. Кивает. Зоська оправляет одежду, не глядя на Мирона. Лучи врываются в высокий зал сквозь зияющие окошки под крышей, рассекают выцветшие плакаты и истлевшие вывески, рушатся сквозь пролёты, золотисто струятся и кипят пылью. Лучи выстраиваются изогнутой, вычурной колоннадой света и иллюзий. — Почему не уезжаешь? — спрашивает Зоська, замедляя ладони на бёдрах, щурясь и жмурясь. — Разве ты не закончил с расследованием? Мирон вздыхает. Щиплет себя за переносицу, потом тянется к её вискам, остриженным чуточку неровно и ершисто топорщащимся. Гладит, морщась от шершавости, грубости пальцев зодчего. Хочет превратиться в нежность, невесомую ласку, в согревающий луч, что скользит по щеке. Остаётся зодчим, который укрепляет, отстраивает и изменяет ткань мира, — и задыхается от любви. — Ты поедешь со мной? — спрашивает в двухтысячный раз, не отпуская взгляда потемневших глаз. — Поехала бы, — говорит Зоська, подумав. — Раньше — поехала бы. Но раньше ты не спрашивал. Ты велел. Звал. Раньше. А сейчас — не знаю... — она осекается. Строго, холодно сообщает: — Время! Вот-вот начнут закладку фонтана. — Провожу, — говорит Мирон, но Зоська упирается ладонью ему в грудь. — Некогда! Сначала дело. Сначала дело, мой рыцарь, мой... Развернувшись, она мчится сквозь пустынный зал, коротко стриженая, унося с собой разум и сердце Мирона. Он вскакивает и бежит следом, а оказавшись на мощёной улочке, понимает, что нигде больше не видит её. Будто всё, случившееся внутри, — будто всё, наполнившее истёкшие недели, — только прекрасный томительный сон. Повернувшись, он быстрым шагом идёт к площади Поэтов. Не оглядывается. Войт расслабленно восседает на лавочке с ажурной ковкой, приобнимая за плечи не менее грузных и солидных господ из городского совета. Смех рокочет и катится над площадью, уже подготовленной Платоном и Карпом, путается между семью стопками кирпичей, рассыпается между косматых еловых ветвей и убегает в колючие розовые кусты. Мирон внимательно смотрит на войта, застёгивая рукавицы и поправляя рабочую куртку. Думает, ограничился бы он сам тем, чтобы остричь Зоську под мальчика? Даже если бы решил, что скорбь её вызвана потерей тайной интрижки? Знает, что не сможет ненавидеть меньше, — и отнюдь не из-за погибших братьев-зодчих. И оттого оказывается захваченным врасплох. — Не этот кирпич, — властно повторяет войт. — Боюсь, я настаиваю, чтобы столь важное дело имело в основе заурядный кирпич, пускай даже Правильный, гербовый... но происходящий не отсюда. Члены совета сдержанным ропотом поддерживают войта, подходя ближе. Войт протягивает Мирону кирпич, внешне почти не отличающийся от гербовых плинф зодчих, если не считать отсутствия собственно герба — и золотистые штрихи волосков, поблёскивающие в стенках. — Этот краеугольный камень воплотит лучшее, что только существует в нашем городе, — напыщенно вещает войт. — Сохранить и преумножить дух наших людей, нашего края... Мирон протягивает руку и берёт кирпич. Пальцы касаются волосков, и по спине пробегает ледяная волна. Он стискивает зубы, замирает и говорит себе: это просто волосы, волосы... — Это просто волосы, — снисходительно треплет войт зодчего по плечу, рука у него тяжела и горяча, но во взгляде — уверенность и доброта. Ничего больше. — Просто волосы. Не стоит опасаться. Я лично поручусь за надёжность этого кирпича, мастер. Это просто волосы, и Мирон почти уверен, что кирпич выдержит — нужно только встать и ударить, в ложбину виска, или в покатый склон лысины, или в затылочную ямку. Один раз. Ведь это именно войт... именно они — все — виновны перед цехом и перед такими же парнями, как он, как Карпо, Платон. Мирон оглядывается, отмечая каждого городового, с ленцой стоящего по периметру площади, любопытствующие рожи мещан и посполитых, скучающие физиономии купчиков и дворян. Взвешивает кирпич в руке. И укладывает в основу фонтана, уже не удивляясь грому, раздавшемуся с ясного неба. Фургон скользит в раскисшей после дождя грязи, лошади отчаянно кричат, почти по-человечески, и Мирон просто выпрыгивает наружу, держа Зоську на руках. Кровь струится по её телу, кровь, текущая из-под каждого волоска на руках, кровь из мочек ушей, из носа, из прокушенных губ. Мирон рычит, поскальзываясь на грязи, но мчится, всё быстрее и быстрее. Бежит обратно к городу, проскакивая знак городской межи, и не сразу понимает, что крик Зоськи стихает, переходя в негромкое горькое всхлипывание. Мирон замедляет шаг, останавливаясь на краю холма, с которого дорога ныряет между двух прудов. Поверхность воды железно-серого цвета, волны и рябь несутся на берег, покрытые частыми оспинами дождинок. Ливень смывает кровь — и на теле Зоськи не оказывается даже царапин. — Что за дурастика, — шмыгает носом Зоська и выворачивается, спрыгивает на дорогу. — Хоть плачь, называется. Сглазили, что ли... Она размашисто идёт, не обращая внимания на туфельки, потом вдруг разувается и шлёпает по грязи босиком. Улыбается ярко, хоть в уголках глаз таится память о только что нагрянувшей боли: — Я ж не дворянского чина. Посполитая, знаешь? От сохи, от... Говоря, она достигает знака, выходит за черту города, проходит ещё три шага, пять, потом останавливается. Стоит, дрожа под стылым ливнем. Мирон подходит сзади, касается плеч, поворачивает к себе. И видит: Зоська рыдает. А по предплечьям вздулись бугорки воспалённой, сочащейся сукровицей кожи. Кожи, которую стягивает с плоти, не отпуская за пределы городка. — Волосы в кирпиче, — говорит Мирон мёртвым голосом. Зоська кивает. Волосы в кирпиче, а значит, ей уже не суждено покинуть городскую черту. Отныне она — вечная здешняя жительница. Вечная хозяйка. — Убью, — просто говорит Мирон, но из-за берёз показываются несколько одетых по-охотничьи мужчин, раздобревших и толстобрюхих, зато крайне решительных с виду. — Вот это вряд ли, — говорит Юсуф, недобро глядя на Мирона. — Вот уж это-то вряд ли... Никак тебе этого не успеть, сынок. Хотя, видит аллах, мне бы любопытно было поглядеть, как ты попытался бы... Но что поделать! Придётся этим заняться мне лично. После того, как закончу с тобой. Зоська отступает назад, за знак, в глубь городской территории. Но как ни крути, им сейчас неоткуда ждать помощи: Карпо и Платон отсыпаются после работы, да и проснись они — пока снарядятся для Правильной работы, всё уже давно закончится. Юсуф рассчитал верно. Трое зодчих, готовых к шабашке, — добыча не по зубам местным контрабандистам. Один, без инструментов и снадобий, да ещё с девицей за спиной, — другое дело. — Всё-то вам мешает, зодчий, а? — спрашивает Юсуф. — Мешает лисёнок, взбесившийся от голода и одиночества. Мешает мальчишка, подрабатывающий скотогоном в таких местах, куда жандармы-то ротами суются... Загонщики окружают Мирона, нестройно поддакивая Юсуфу. — Если бы мы так жили, как вы, зодчие, — говорит Юсуф, пробуя ногтем остроту ножа. — Давно бы черви войта съели. Да и не только его. Мало ли кто мешает работать в наших-то приграничных краях? Но мы — цивилизованные. Умеем говорить и договариваться, не то что вы. Вот ваша альтанка, думаешь, на кой нужна?.. Горожане надвигаются на Мирона уверенно, весело, решительно. Ждут, жаждут, рвутся отомстить. Вернуть миру правильный угол, расставить звёзды и облака по положенным местам. Выпустить кишки тому, кто разрушил удобную, нахоженную дорогу. Тому, чьих убийц не станут искать, если только не заявится ещё кто-то из зодчих. И только Юсуф, ещё не сытый речами, препятствует последнему броску к горлу зазнавшегося юнца-зодчего. — Такие дела, — говорит Юсуф, и Мирон чувствует, как вдоль хребта иглами стоят волоски. Ничего из сказанного так и не узнают цеховые старшины — и это хуже, чем список, которого они тоже не получат. Хуже, ибо страшнее. — Так что поделом тебе, паренёк. По делам твоим награда тебе, говорится в Книге. И не иначе. Они достают ножи и топоры, как тысячу лет кряду. Мирон говорит про себя одну-единственную формулу, заклятие, мольбу. «Пусть её не тронут». Контрабандисты — и Стах, и Юсуф, и братья, дядья, отцы погибших в лесу, — бросаются вперёд. И не сразу понимают, что почва дороги засасывает их всё глубже с каждым шагом. А когда замечают, оказывается чересчур поздно для чего бы то ни было, кроме болезненных истошных криков. Недолгих, впрочем. — Я так и думал, — выдыхает Мирон, глядя в глаза Зоське. — Кирпич они изготовили на совесть. Так что теперь именно ты — основа этого города. Залог сохранения духа и памяти... и лучшее, — говорит он, охрипнув, — лучшее, что в нём есть. Они встречаются кончиками пальцев, губами, носами, щеками, кожей и дыханием. Сливаются в поцелуе, от которого тучи отдёргиваются, словно обжигаясь. — Убью его, — говорит Мирон, только что не подозревавший, что уже плачет. — Разнесу этот фонтан. Я...— он разворачивается и шагает в сторону города. И обнаруживает, что стоит на месте. Ступает вперёд, снова и снова, но не двигается и на пядь. — Скорее, они тебя убьют, — говорит Зоська печально и мудро. — Лучше приведи сюда побольше людей. Столько, сколько сможешь. И сделай всё, что найдёшь Правильным. Всё. Из фургона показывается заспанный Платон с длинным ножом в руке. Мирон машет ему, потом снова приникает к Зоське. — Всё хорошо, — говорит она ему не в ухо, а в самое сердце. — Я вернусь к нему, ведь именно на это он рассчитывает. Вернусь, подберусь ближе... и хорошенечко тряхну этим городишком. Выдам ему задаток! Верно? Они смеются, глядя друг другу в глаза. Смеются от сомнений, от холода, от осени, крадущейся по пятам, несмотря на выглянувшее солнце. Смеются от надежды, заложенной в основу их собственного здания — будь то даже крошечная будочка или шалашик. Смеются от веры уже не в себя, потому что эту веру в них старательно порушили, — а в друг друга. Смеются, прощаясь. Обсудить на форуме