За горами, за лесами в лунном свете

Отец Пётр, торопливо звеня ключами, закрыл церковь, троекратно перекрестился и спешной походкой засеменил домой. Молодой сельский священник шёл и часто оглядывался, а оглядываясь, – прислушивался. Вдруг со стороны леса словно пахнуло жаром. Отец Пётр резко повернулся, так что даже связка ключей в кармане стёганой безрукавки звякнула, и остолбенел.

Луна ярко освещала отрёкшиеся от покрова деревья, а по околичной запашке ветер гнал сухие ломаные листья. Перед опушкой, где сходились колеи, а наезженная дорога в город растворялась во мраке ночного леса, стоял его страх. Его стыд, его проклятие. Страх сделал шаг. Потом два. Ещё четыре. На четыре шага больше, чем в прошлое своё явление. И остановился, глазами, что не могли видеть, уставившись на батюшку.

– Оставь, оставь меня в покое, чёртово отродье! Сгинь!!! – Пересилил испуг и кинулся к главной улице; всю дорогу меж рядами хат, лежащих под молочным шёлком лунного света, батюшка только и делал, что твердил:

– Сгинь, сгинь...

– Кому это ты, душа моя? – окликнула его от калитки матушка Евдокия.

Отец Пётр вздрогнул – не заметил, как добрался до дома:

– А?..

– «Сгинь», кому это?

– Да бесам, чтоб ночью не смущали добрых христьян. Пойдём, Дуся, внутрь, зябко на дворе. – Пропустил жену вперёд, а сам стыдливым, неприметным движением перекрестился от того, что тяжесть давнего, неисповеданного греха усугубил новым.

После ужина вместе помолились и легли спать. Матушка Евдокия от забот своих сразу уснула, задышала ровно и легко. А к отцу Петру сон не шёл. Так и мерещилось исчадие: как ступает навстречу – медленно, но будто приговор звучат шаги. Раньше-то, летом, думал, показалось: будто странная тень или дымка в низине, будто туман наползает и плотным комком клубится у дороги. Ан нет, не показалось. И вопреки народной молве крестное знамение не помогло. Тот комок вырос, очертания знакомые принял, призрачный абрис возник во плоти, сделал первый шаг. И с того дня болела старая рана на совести не переставая.

«Помутнение на меня нашло, не иначе, – рассуждал про себя молодой батюшка, лёжа на спине, и теребил от тоски редкую бородёнку. – Да ещё и в Страстную седмицу. Прости меня, Господи. Прости раба Твоего. Прости».

Так он промучился, проворочался до утра и только тогда забылся беспокойным сном. Снилось ему, что он снова в семинарии. Как с братией зубоскалит на занятиях, тайком сбегает в город – там можно брюхо набивать вволю, пить вино, хоть дешёвое, но из кружки, большими глотками. Как по улицам шатается, песни горланит да на смешливых гимназисток бесстыдно пялится. Прохожие хоть и качают головами, но всё ж молча проходят мимо. А потом как он возвращается с сокурсниками в бурсу, как их, хмельных и расхристанных, подкарауливает в дверях строгий игумен, ругает их, а устав ругать, только тяжело вздыхает и смотрит, смотрит, смотрит... И до того становится во сне стыдно, что невмочь телу в натопленной на ночь комнате.

Он проснулся, сбросил с себя одеяло и снова заснул. Теперь ему снится большой храм в городе – светлый, просторный, с яркой росписью, новый храм, где воздух сух и пахнет лишь свечами и ладаном, а голоса колоколов чисты и звонки. Он идёт туда, поднимается по ступенькам, но его кто-то хватает за руку. Это игумен держит его, и отец Пётр тушуется: ведь в другой руке держит сумку, а в той не псалтырь и не требник, а мясо и вино. Тянется руками послушник к дверной ручке, но игумен одним лишь взглядом низвергает за высокие горы, за густые леса, в старую церковь, где окрест – ни души.

Когда отец Пётр проснулся, матушка уже встала и хлопотала по хозяйству. «Было, всё было, – подумал батюшка. – И вино пил, и ел от пуза. И – чего греха таить – на девиц заглядывался. А стоило б усердие к учёбе проявить. Тогда б и нёс служение в городе. А не маялся тут третий год». Вздохнул и поднялся с кровати.

Так и жил он лишь между полнолуниями. Праведно днём; если уж не с любовью, то с душевным расположением к ближнему. Но чем полнее был немой укор на ночном небосводе, тем угрюмей становился молодой священник. Так продолжалось, пока не увидел батюшка поутру поверх сугроба у калитки кровавые следы – точно топтался, знать, поджидал, в окна заглядывал уже. Не помня себя от постыдной страсти, Пётр забрался на завал, расшебуршил, раскидал комья, а внизу растоптал их. И как был, с подрясником в снегу, вернулся домой.

С тех пор каждый месяц на несколько дней батюшка сказывался больным, жалуясь то на живот, то на ломоту в костях, то на шум в висках. В церковь не ходил, из дома носу не показывал, занавески задёргивал. Сидел, привалясь к печи, или на кровати лежал и листал молитвослов, перебирая чётки. И матушка, и все в селе привыкли к такому чудаческому порядку.

 

Однажды ночью в дверь священника забарабанили. Отец Пётр поднялся, отодвинул занавеску: у крыльца, отступив от двери, в ярком лунном свете стояла Федосья Никитична, старостова жена.

Матушка зажгла лампу и пошла в сени открывать. Вместе женщины зашли в комнату.

– Что стряслось? – спросил отец Пётр.

– Беда, батюшка, беда. – Федосья Никитична распахнула душегрейку, сняла пуховый платок. – Касьян у себя в кузнице убился. И сильно убился, сильно, батюшка.

– Так за доктуром послать надобно.

– Послали уже, послали. Но Касьян тебя просит. Говорит, сходи за отцом Петром, пусть соборует меня. А сам стонет и стонет.

– Утром, чуть свет непременно приду. Утром, – попытался увильнуть батюшка.

Но Федосья Никитична твёрдо настроилась:

– Говорит, не утерплю. До утра помру. Так что приведи ко мне батюшку. А сам только и стонет, мечется от боли.

Отец Пётр попытался было откреститься, но обычное «неможется мне» не помогло. Матушка Евдокия, обычно кроткая, вскинулась:

– Да разве ж допускается такое? Когда честный христьянин так страдает и помощи просит. Собирайся, душа моя, и иди.

Делать нечего. Собрал молодой священник всё, что требовало таинство, в холщовую сумку, облачился как полагается, да поверх безрукавку для тепла надел. Пошли.

Дошли спокойно. Сколько батюшка ни всматривался вперёд, в сторону леса, опушка пустовала. А кузнец и вправду страдал свыше человеческих сил – его крики и стоны слышались издалека. Отец Пётр совершил таинство размеренно, не торопясь. И молитву за здравие прочитал, и Евангелие, и Апостола, елея не пожалел, исповедовал да причастил. Подобрал слова утешения для Касьяновой жены и сел за стол, чтоб дождаться утра. Но Федосья Никитична священника подняла под руки и выпроводила, не позволив остаться:

– Иди в церкву, иди, батюшка милый мой, не промедляй. Поставь свечку на выздоровление раба Божьего. А как догорит свеча, следующую тотчас поставь.

А сама осталось с несчастным кузнецом и его женой дожидаться доктора.

«Ну, свечку это точно утром», – подумал молодой священник, выходя на крыльцо. Тихо ступая, подошёл к калитке и стал всматриваться: не виднеется ли чего там, где дорога выходит из березняка. Но, как и часом ранее, вдоль запашки ничего не приметил. Облегчённо выдохнув, он вышел на улицу и, повернувшись, чтобы идти обратно, чуть не лишился чувств: преграждая дорогу домой, в полусотне шагов стояло отродье. Стояло и смотрело прямо на священника глазами, что не могли видеть. И тут оно сделало шаг к нему.

Федосья Никитична, если б смотрела за молодым священником в окно, небось, порадовалась: эвон как тот поспешает свечку поставить. Но отцу Петру было не до свечек. Ой, не до свечек!

Он нёсся по улице, прихватив одной рукой подрясник, а другой придерживая карман безрукавки со связкой ключей. Нёсся, выбиваясь из сил, в церковь. Единственное место, где возможно было укрыться. Сумку бросил сразу. Скуфья слетела, когда, обогнув ограду погоста, батюшка поскользнулся и упал. Поднялся, не переставая взывать к Господу, и снова побежал. Оглянулся: всё ближе и ближе к нему отродье, всё тяжелее, всё чаще, словно гулкий набат, слышатся шаги. Но и церковь – вот она, рукой подать.

Отец Пётр будто не взбежал по ступенькам, перепрыгивая через одну, а взлетел к двери, достал из кармана ключи. Хотел было уже крутануть в замке, но из трясущихся рук они упали, звякнули по ступенькам, отскочили неведомо куда. И тут же его окатило знойной волной. Священник обернулся, прижался спиной к двери:

– Прости меня, грешного, прости! Ты спасти меня хотела, душу мою уберечь от геенны огненной. Прости! – что есть мочи крикнул отец Пётр, сполз спиной по двери и упал на колени. – Я не удержался, а ты схватила и бежать. Помутнение диавольское разум мне застлало. Я уж только тогда понял. Как только кровь брызнула... сразу понял. Ну, прости...

 

Прибежавшие на крик мужики нашли его сидящим на ступеньках у дверей запертой церкви. Вся ряса и безрукавка – в земле и в пегой с бурым шерсти, на грязных щеках, будто отвесные морщины, – промоины от слёз. Ветер трепал седые спутанные космы, а сам, согбенный по-стариковски, отец Пётр качался из стороны в сторону, исступлённо, как глухой пономарь, бубнил, уставившись куда-то в направлении леса:

– У попа была собака, он её любил. Она съела кусок мяса, он её убил...


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 2. Оценка: 5,00 из 5)
Загрузка...