Имя автора будет опубликовано после подведения итогов конкурса.

Бумага для акварели

За красоту букет целый месяц умирал в мучениях. Кленовые ветки сломали и вперемешку с первосентябрьскими цветами воткнули в оббитый кувшин, и теперь из листьев жалко и неуместно торчали жухлые хризантемы и непоправимо сникшая астра. Попробуй-ка, нарисуй такую агонию к выставке «Осенний букет». Раз в минуту астра роняла мятый лепесток.

Вот когда он измученной скобкой валится на плюшевую драпировку и потом на стол, в сиреневую грудку к остальным, он еще живой или уже мертвый? Почему, падая, кажется таким тяжелым, хотя он ничего не весит? Астра из последних сил держит оставшиеся лепестки, наверно, самое дорогое, бледноватую середину, где зеленоватые лепестки плотно сжатые и мелкие, как детки. А снаружи лепестки-старухи, отмирающие, грузного фиолетового оттенка. Астре их не жалко. Или жалко. Но без жертв нельзя. Либо терпи и отдавай по одному в минуту и зато сама живи, или урони голову и разом рассыпься. Мягко и бесшумно. Пусть подметают.

За первой партой приходилось дышать болотом, которым смердело из этого кувшина с пыльными ветками и полуживыми цветами. Зато не надо смотреть на класс и на Мымру, от скуки пиратствующую среди рядов. Но и на букет смотреть не хотелось. Лучше в альбом. В пустоту и бесконечность белой страницы.

– Нуу, что у нас тут, клякса или шедевр? Иванова, вот попробуй только скажи: «Я так вижу», сразу незачет, – даже ехидство Мымры было насквозь равнодушным, приросшим к ней, как панцирь к черепахе. – А почему?

– Потому что так говорят только те, кто не умеет рисовать, – круглая Иванова на прошлой неделе заучила правильный ответ. Как и все новички в изостудии «Янтарик».

– А как надо говорить? – сколько раз Мымра задавала детям этот вопрос? Сколько раз приходилось отвечать? – Не «я так вижу», а?

– «Я так представляю», – с безнадежным непониманием откликнулись вразнобой младшеклассницы. – «Потому что выразительность важнее изобразительности»!

Если б могла, Герда не ходила бы на этот чертов кружок. Именно потому, что рисование для нее было… ну, как дверь в лучшее лето. Но внеурочка – это обязательно, особенно в девятом. Лучше уж изостудия, чем «Химия в быту». К тому же директор, старый лысун, приказал ходить. Кто-то должен продолжать рисовать за школу на всяких конкурсах. И не сбежать.

Вообще-то Мымра иногда говорила дельные вещи. Про ту же выразительность Герда и сама уже знала. Вон, даже в людях личность ведь главнее внешности. Потому и рисовать их проще, цветом и формой характер можно передать. Исковеркать немножко или приукрасить. Но Мымра любые дельные вещи говорила сквозь зубы, с презрением к ним, дуракам, – так, что лучше б и не слышать, а самой додумываться.

Как же скучно-то, а. Как смятый рисунок. За окном все серое и ветер с моря режет на кварталы низкое пространство между брюхатыми тучами и взъерошенной водой на асфальте. Утром, когда бежала в школу, асфальта и не было – слой воды, которую ветер перегонял с улицы на улицу и сливал в переполненные кюветы. Трава на газонах захлебнулась. А листья с деревьев ветер давно содрал, парк у моря – голый, одни черные стволы корявые. Наверно, на всем побережье листья только и остались в кувшине у Мымры.

Надя рядом, удушив карандаш у самого грифеля, вырисовывала расплющенный канадский лист, а не эти вон настоящие, скрученные в нечеловеческую геометрию. Короткий карандаш важен, когда детали рисуешь, а так мешает увидеть целое. Надька не чувствует, что удушенный карандаш в обмороке и на самом деле-то не рисует, а блюет кривыми штрихами. Она возьмет потом облезлую кисточку, кое-как намажет лист желтым и оранжевым, да и все. А сама Герда справится? Даже начинать не стоит. Тут работы на неделю, если точь-в-точь рисовать, а не на полчаса занятия. Да и кого интересуют листья-покойники, чтоб так вырисовывать, ради чего? Так что Надя по большому счету права. Пусть рисует, как хочет. Главное, что Надька подружка, и потому отсиживает тут с Гердой. А завтра они на Надькин вокал пойдут.

Герда посмотрела боковым зрением на астру, чтоб лучше уловить оттенок цвета. Яркая. Скорей бы раскрасить, пока живая. Она посмотрела на белый лист, представила его глубоким и бездонным, и там в белой глубине быстренько наметила общие контуры букета, кувшина и драпировки – и астры. Когда рисуешь деталь, надо помнить про целое. Так что сначала астра. Она тут самая сильная и главная, и начинать надо с нее, а то вдруг после листьев на нее сил не хватит. А листья потом, можно и пятнами, как Надька, только точно в цвет попасть... Так странно – когда держишь карандаш, такой прямой, жесткий, то в натуре видишь линии. А если берешь кисть – вот эту, послушную – то сразу чувствуешь массу…

– Кранцель! Опять ты из головы рисуешь, а не с натуры! – прошипела над головой Мымра.

Герда вывалилась из сложного пространства серовато-красных и желтых невесомых листьев, пересохших черенков и грубых веток, замерших вокруг сиреневого стихотворения астры, как обезвреженные злые чары.

– Кому другому слова б не сказала, им-то уж точно сиренево – и хватит! Астра-то, смотри, старая, рыхлая была, ее уж полшколы нарисовало, того гляди рассыплется, а ты что?

Старая, да. А Герда нарисовала новую. То есть свежую. Как из букета, срезанного холодными ножницами на заре первого сентября в мокром от росы палисаднике. Плотная, тугая, лишь чуть встопорщившая внешние лепестки, чтоб все любовались тончайшими оттенками сиреневого – она же недавно была такой. Глупо, конечно, как старушку девочкой рисовать, но…

– Если ты и на конкурсе в городе натуру будешь рисовать из головы, то… Ой.

Среди пыльных листьев астра стояла в кувшине как утро первого дня осени. Тугая, чистая и свежая. И даже краешком глаза не смотрела на них, гордо подняв голову к потолку.

Герда закрыла глаза. Открыла. Астра же была старая. А эта – новая. Как у нее под носом, на рисунке. Еще капельки росы нарисовать на темно-зеленых листиках, и оживет. Нет, ну правда. Показалось, что ли, что астра старая? Потому что настроение плохое? Была старая? Нет? Померещилось? Вон же лепестки дохлые на столе!

И Мымра моргала. И ей показалось? С соседней парты, задумчиво поглядывая в свой рисунок, смотрела на астру еще одна одноклассница, полуподружка, отличница Вера,. Какую она нарисовала? Герда привстала глянуть: Верина астра, правильная и плоская, как из гербария, представляла собой идеальный образец семейства астровых. Астра на пятерку, и кленовые листья вокруг яркие, как праздник осени. Что надо Мымре, то и нарисовано. Вера есть вера. Желаемое за действительное.

Настоящая астра тонко и чудесно пахла сиреневым, перекрывая запах болота.

– Надя, какая была астра? Такая или другая?

Надька с непреднамеренным бессердечием едва не ткнула оранжевым пальцем в рисунок, потом в кувшин:

– В смысле была? Вот же она есть. Фиолетовая.

Вера уже невозмутимо дорисовывала яркие листья, она всегда в себе уверена, правильна, как аксиома, и ходит на все кружки. Надьке с подаренным на прошлой неделе щеночком таксы и пятерками по музыке тоже легко и всегда весело было в себе самой. Не то что Герде с ее многоуровневыми лабиринтами одиночества, залегавшими на глубинах, куда солнечный свет уверенности не попадал со времен детсадовского мезозоя. Да еще эти цветочки. А потом, гласит народная мудрость, ягодки пойдут… Семья, работа. Или там что. Интересно, что там с ягодками у Мымры? Варенье засахарившееся и, говорят, коллекция открыток в тысячи штук?

Мымра долго нюхала астру. Потом велела:

– Сдавайте работы!

Обувая резиновые сапоги в раздевалке, Герда, Надька и Вера видели, как она прошла мимо, расчехляя зонтик – и предплечьем прижимая к твидовой груди астрочку, уютно закутанную в полиэтиленовый пакет.

 

Снаружи все было не пойми каким, будто день правда скомкали, как неудачный рисунок, и ветер гонит этот раскисающий комок по лужам. Дождь мешал соображать, и, целясь в глаза, лупил по капюшону, ветер норовил толкнуть в спину или подставить подножку. Будто кто-то хочет зачеркать рисунок рвущим бумагу шумным карандашом. Сплошная борьба за живучесть. Как в кипящем прибое, когда на спасательных вышках уже подняли красный флаг. От школы пару остановок – у захлебывающегося автобуса крылья брызг в ширину пустой улицы, как у лебедя – к старым домам у Комбината, потом еще немножко сквозь тугую стену дождя и в свой кирпичный проулок, который осенью весь, как картинка к триллеру. В проулке уже слышно, как за парком внизу штормит море. Их дом стоял в средней линии – ни с морской стороны ничего не видно, ни с уличной, только прицел соседских окон, – тяжелый, как мавзолей, и потихоньку погружался в землю. Папа говорил, что старинные кирпичи, из которых эти немецкие дома сложены, тяжелее нынешних. Хотя тут врастает в землю все, и соседние дома, и сараи, у которых низ тоже кирпичный, вон, дощатые ворота в землю вросли по колено, и соседи в них пропилили калитки. Такие прочные дома, которые по крышу в землю уйдут, наверно, а не развалятся. Да, время же не останавливается, жизнь идет в землю, вот только воде утекать некуда. Как будто в земле уже нет места, все плотно забито старыми домами.

Лужи везде, из которых, как плоты, севшие на мель, торчат мостки и серыми скальными утесами возвышаются ступеньки крыльца. Того гляди все смоет дождем, по пологому склону из крыш подземных домов – прямо в море. Весь поселок, прилипший к Комбинату, смоет вместе со всем подземным миром, и останется только пустой песок и затопленные шахты и карьеры. Потянуло к морю, посмотреть хотя бы сверху, как оно там, шумное, штормовое, но страшно выйти на берег. Ладно, картинки «Одна девочка у моря под дождем» не будет. Чтобы девочка целее была, чтобы ее вообще с картинки не смыло. А то и так промокла.

Как тихо в темно-синем подъезде. Все шумные каракули погоды остались снаружи – Герда даже остановилась внизу, радуясь тишине. Местами краска облупилась, и из темно-синего светятся зеленые и розовые обшарпанные материки. Вон в углу на площадке целая Австралия есть – правда, в шестом классе пришлось подколупать немножко, сверяясь с атласом. Папа так смеялся. Хотела и Новую Зеландию заодно прошкрябать, да руки не дошли. А теперь зачем. Папе не покажешь. Ну, Австралия все-таки есть. Как будто немножко памятник.

Герда не пошла домой, а поднялась на чердак. Дома она всем мешает, а надо поразмыслить. На чердаке нешумно шуршал дождь по черепице. Тут, на стропилине под круглым окошком – невидимое убежище. Если видимое устроить, барахло притащить какое-нибудь – разорят. Лучше так, приносить альбом. Или просто в телефон потупить в тишине… И следов не оставлять. И долго не сидеть. А то прошлое лето просидела тут, пряча горе, а мама раз, и… Отчим. Женское счастье типа, как без него, доченька? И как же нам прожить-то на одну мою зарплату?

На чердаке капли булькали в переполненное ведро. Старая черепица протекает по швам. Герда открыла окошко, собравшись с духом, подняла тяжеленное ведро, выплеснула воду прямо на скат крыши и вернула звонкое ведро под капли. Пуньк. Пуньк-пуньк. Шлеп. Тоже с мыслями не соберешься…

Да ладно. Не в каплях дело, а в том, что астра точно была старая. Зрительная память верна. Ну, и как теперь обдумать такое, что обдумыванию не поддается, а просто есть? Как тогда летом. Было же. Отрабатывала технику акварели, рисовала бледный обморочный вьюнок, торопилась, пока не завял. Жара. Мимо шел лучший из соседей – кот Василий, отвлеклась покискискать, – глядь, а на листе два бледных вьюнка лежит. А рисунка и нету. Только вода в банке грязная и кисточка в краске. Тогда подумала, что голову напекло, что примерещилось, будто рисовала – с досадой помнилось, что круто шло… Но почему два вьюнка-то? Это было так непонятно, что сходу забылось, как сон, к тому же Василий толкался пыльным лбом в коленки, требуя продолжать им восхищаться.

В ведре уже накапало на пол-литра. Она вытащила скетчбук и кисточки, скорей слила воду из ведра в непроливашку и наизусть принялась за ало-малиновый гладиолус, который полсентября торчал в палисаднике. Она рисовала его раза четыре – настолько он был свиреп и великолепен.

Стало смеркаться. Гладиолус был нарисован точно… Но оживать не оживал. Не получилось. Ну, в жизни гладиолус цвел копьем в голубое небо, а тут все серое, да и она толком и не погрузилась в рисунок. Автоматически повторила, и все. Ну что ж. Холодно, есть хочется, да еще пуньканье это в звонком ведре… Может, надо на хорошей бумаге рисовать? Или обязательно с натуры? Ай, ну хватит уже, стыдно. Чудес не бывает. Это все самовнушение. Такой же самообман, как вот когда она внушает себе, что ее зовут Герда. А она никакая не Герда, а… Противное имя, предательское. Ну его.

Она посидела над рисунком, бездумно поправляя зелененьким краешки листьев, потом убрала все в рюкзак. В чердачных углах мрак. И вообще мрачная картинка. Хоть что там за окошком? Дождь вроде поутих. Тучи темнее и ниже. Есть там вообще небо над ними? Или сплошь облака до самого космоса? Внизу в окнах свет уже у всех горит, золотится, как будто комнаты доверху налиты медом счастья и в семьях все друг друга любят и берегут…Дома, конечно, правда как из старой немецкой сказки, обманчиво уютные. Если только в сказках бывают Комбинаты и дома для работников. Гензель и Гретель выросли, и их потомки живут в этих дряхлых домах и на Комбинате лепят из сказочных крошек паршивые украшения для туристов. То есть не потомки, тут давно живет другой народ. Да какая разница… Неужели и ей так же придется? Говорят же, что крошки кончаются, что «жила ушла в море», что работы скоро не будет.

Страшно что-то. Ведь вся почти целиком эта непрожитая жизнь впереди – что с ней делать? Разве сейчас нужно рисование, если все могут сделать нейросети? Ох, астра. Что-то началось, только Герда пока не понимала, что.

 

В декабре – снега все не было – на Комбинате маме в день рожденья подарили маленький букетик живых цветов, и Герда схватилась за краски. Столько разных цветков непонятных, желтых пушистых и мелких беленьких, даже мама не знала, как они называются. Можно открыть приложение с определителем растений, да лень. Скорей рисовать что хочется, а не рисунки для конкурсов, в которые ее загоняет Мымра. Герда вертела букетик так и эдак, наконец нашла ракурс, установила настольную лампу, чтоб выразительнее падал свет: ну, какую историю расскажете, неведомые цветочки? Надо вжиться в эту кучу стеблей, листиков, венчиков, понять ее конструкцию от оси, кто где и как освещен, кто с кем связан, а кто в одиночку красуется в профиль, кто берет странным оттенком цвета, кто объемом – а главное, те, кто на противоположной стороне, кого не видно – как влияют они? И самое сложное – а кого вовсе нет такого, кого страшно не хватает? Без кого тут пусто? Теперь представить, что рисунок уже готов, увидеть букет внутри белого волшебного куба, передняя стенка которого – этот бумажный лист… А теперь только обвести и раскрасить. Как же прекрасны чистые цвета…

– Как красиво, Любушка! – мама добрая, мама всегда восхищается.

Мама простая, как брошка из ларька, которые она тысячи уже, наверно, наделала на работе, – ей уже и не вспомнить, как жили до отчима. Хорошо, что не знает, как Герда ненавидит свое имя.

– Нравится?

– Очень! Как живой просто! Ой, какой милый аленький цветочек ты тут так к месту добавила! Как сердечко! Фантазия же у тебя!

– Так вот же он, – показала вздрагивающей кисточкой Герда, не подавая вида, что от невозможной чудовищности чуда вся покрылась невидимой колючей шерстью инея. – Аленький.

– И правда… А я и не заметила, пока несла! Аленький, да. Какой необычный, я таких раньше не видела, интересно, как называется, – и мама принесла телефон. Скормила ботаническому приложению аленький цветочек, подождала, попробовала снова: – Нет, не определяет.

Потому что такой на планете один. Только что нарисованный. И не сердечком вовсе, а в пять лепестков…

Так. Что же это такое сейчас получилось? А если в семь нарисовать, разноцветных?

 

Она кое-что вспомнила с тоски по папе, когда в измученном автобусе ехали из города с Мымрой, двумя малявками (и Надькой за компанию, спасибо ей) с олимпиады по изо среди школ области. Герда старалась не думать, как сейчас волнуется мама. Ей не поможешь, так, фоту прислать, что все в порядке. За окном такие пустые, бесснежные промерзшие поля и страшные деревья, что хочется всю страницу стереть и перерисовать, чтоб зима стала хотя бы белой.

А дома в коробке с новогодними игрушками она скорей нашла шарик. Заветный. Папа однажды, когда шли из детского садика, купил три таких, но два за столько новых годов разбились. Надо, чтоб снова стало три. Герда, чтоб ненароком не скатился, уложила шарик в гнездышко из папиросной бумаги, принялась рисовать – как наяву видела три таких, и как они друг в друге отражаются и поблескивают, и как в них отражаются блик лампы и ее желтый абажур. Совсем простые шарики, бледно-голубые со снежинкой…

Не получилось.

Значит, то, что не было живым, не получается.

Стоило так стараться… Картинка – как фотография из детства, три новеньких шарика в мятой тонкой бумаге. А на самом деле – как был один, так и остался. Как она сама всегда одна.

– Очень красиво! – нет, ну мама – вот она, рядом. И нельзя ее винить, что не помнит, что сначала шариков было три. Имеет право на спокойствие и счастье. – Давай на стену повесим? Новый год же!

 

На каникулы Герда выпросила в библиотеке ботанический атлас прошлого века, пообещав подклеить все рваное, и, когда сказала, что надо порисовать цветы, библиотекарша еще отдала насовсем пыльный непонятного года большой календарь «Цветы Эрмитажа». Двенадцать старинных картин с букетами и обложка с тринадцатой! Вот это повезло!!

Картины были темные, волшебные, покрытые паутинкой трещинок. За этой еле заметной паутинкой все еще жили внутри далекого-далекого времени цветы. Восемнадцатый век, девятнадцатый. Семнадцатый даже… Теперь и цветов-то таких больше нет. То есть узнать-то можно, но розы теперь других сортов, и пионы, и эти вот непонятные, магнолии, что ли? Привыкая к старинным оттенкам и формам, Герда дня два копировала картины полностью, и порой казалось, что она видит давно исчезнувшие руки, которые или разом ставят ворох цветов в широкую серебряную вазу, или долго и вдумчиво, по стебельку, создают продуманное великолепие. Иногда подкладывая на стол скромный такой лимончик – за дикие деньги доставленный из Вест-Индии стремительным клипером.

Казалось даже, что пахнет – не цветами и лимоном, а корицей, перцем и немного золой, – воздухом старинных маастрихтских и флорентийских комнат, в котором, как в темном янтаре, застыли букеты. Как странно знать, что ничего этого давным-давно на свете нет.

Мама ахала, восхищалась – с каждым рисунком все опасливее и тише, ходила на цыпочках, прикрикивала на отчима: «Не мешай девке, пусть рисует», уводила его гулять или в гости, и даже как-то с утра они уехали в город на целый день. А вечером пьяненький отчим – он незлой вообще-то, просто совсем лишний какой-то после того, как машину разбил и в уме немножко повредился – светясь самогонными слезками, вручил новую коробку красок:

– Ты это… Давай, молодец! В городе-то училище какое рисовальное есть, не знаешь?

– Раньше-то вроде было и на Комбинате, спрошу вот, – у мамы, как всегда после дороги, тряслись руки. – Раньше-то Комбинат таких, как ты, Любка, присматривал еще со школы. Меня-то не взяли, сказали, бездарная… И правда, леплю как велят, да и все. А ты-то вон. Чего лучше бы. А то хоть до города и сорок километров, да не наездишься каждый день, дорого. Да и хоть девять тебе классов будет, а как по мне, еще мала будешь, вдруг обидит кто. И дороги, сама знаешь.

Знала. Дороги были опасные, узкие, старые. Красивые летом, как зеленые тоннели в сказку, жутковатые зимой. Сто лет назад обсаженные равнодушными дубами и грабами, которых до сих пор называют «последними солдатами Рейха», потому что машины бьются об них то и дело, несмотря на янтарно-светящиеся по ночам пояски. Вот и папа так. Понятно, почему маму трясет. Все дороги уводят за горизонт. Некоторые – за горизонт событий, откуда никто не вернется. Герда дороги не рисовала, несмотря на адскую живописность. И ездить по ним не хотела.

Ночью приснилась умная мысль, и она вскочила, на ощупь похватала краски, альбом и елочный шарик, утащила все на кухню и закрыла дверь – а то у нее в комнатушке дверь до половины стеклянная, за свет ругают всегда. А в кухонной двери вместо стекла фанерка сто лет, с первых переселенцев, удобно.

Положила шарик на самое красивое немецкое блюдце, будто он яблоко, фрукт волшебный, а не елочная игрушка. А правда, молодильное яблочко!

Рисовать три яблочка, три! Выпуклость и контур! Единство композиции! Каждое отдельно и все же три вместе. Лишь бы как следует почувствовать, что их живыми, настоящими…

У елочных яблок получился запах и вкус вареной сгущенки.

Мама и отчим подумали, что это такие пирожные, ведь не бывают же яблоки голубыми и со снежинкой на боку, и Герда, припрятав подальше настоящий папин шарик, соврала, что да, пирожные, польские, Надька вчера принесла, новый год же. Мама даже сварила какао, и они втроем уплели их с разномастных блюдечек – Герда словно забыла, что сама эти псевдояблоки нарисовала и до утра сидела и смотрела на них, как контуженная овечка.

И не жалко, что «шарики» съели, потому что непонятно, живые они получились или как. Вкусные же. С молодильностью неясно, но в общем, кажется, не отрава. Надо что-то еще попробовать нарисовать, представляя его живым. Растения-то точно могут оживать, а вот камни как картошку или мамины красные бусы как малинки... Но таким лучше заниматься, когда взрослых не будет дома, и много про это не думать, чтоб с ума не сойти. Просто рисовать и все.

Она открыла атлас, чтоб успокоиться, без спешки срисовывая горец птичий и из-за цвета – анютины глазки, потом, когда мама с отчимом ушли в магазин, взялась за Эрмитаж. Пион и так сложная форма, трудно в ней удержаться, она вчера полдня с ним мучилась, набивая руку, а уж флорентийский восемнадцатого века… Она ушла в глубину пионовой стереометрии, думая, что все в общении пользуются письмом и речью, а ведь графикой и живописью можно тысячи смыслов передать за один взгляд…

– Чем это пахнет так замечательно?

Мама.

Ой, мама.

Наврать, откуда взялся на столе розовый пион на толстом бледно-зеленом стебле в малиновых крапинках, еще влажных от прикосновения кисточки, Герда не смогла. Даже пробовать не стала:

– Нарисовала.

Мама сначала засмеялась. Потом, увидев на рисунке среди едва намалеванного букета пустоту в паутинке бумажной трухи в идеальном контуре пиона, замерла. Глаза у нее стали как крошечные круглые аквариумы, в которых замерли рыбки. Герда укутала ее в плед, усадила за свой стол, придвинула картинку с анютками:

– Смотри, не бойся! А вдруг получится! – и через мамино плечо добавила пару летних, с запахом густой, перегретой солнцем травы штрихов. – Ну вот. Ты же любишь анютины глазки.

– Люблю… – мама двумя пальчиками взяла цветок с бумаги. На рисунке осталась сероватая труха. – Только лучше люблю, когда больше желтенького, – сказала из мамы испуганная девочка.

– Давай нарисую!

Когда мама пришла в себя, они поставили букет анютиных глазок и горца птичьего в белую кружку, а пион – в самую большую, парадную, вазу; тихонько – отчим спал – оделись как можно теплее, закутались и пошли гулять к морю. Море, сегодня тихое, с высокого берега казалось стальной полосой, скрепляющей небо и землю, будто бог приколотил снаружи обруч на бочку, чтоб планета крепче держалась. Ступеньки длинной железной лестницы обледенели, но осторожненько они спустились, не отступать же, когда море – вот. И ветра нет. Променад в полосах и барханах промерзшего песка был непроходим, местами его занесло песком вместе с перилами. Серое дерево его стало сплошь морщинистым от щелей. Летняя белая кафешка, до пояса засыпанная, названием констатировала: «Песок» – будто это настоящее название местности. И песок тут везде – проледенел насквозь, смерзся, идти по нему ровно как по пошедшему волнами асфальту. Пляж лежал краем мира, если не оглядываться, так и поверишь, что поселок смыло осенними дождями. Море пахло морем и стужей, громко шуршало ледяными закраинами. Они шли себе и шли вдоль ледяной шипящей крошки прибоя, держась за руки, и Герда заметила, что почти сровнялась в росте с мамой. И они шли так – будто не мама с дочкой, а просто две одиноких девочки, у которых нет папы… Грустный рисунок. В сторону Балтийска пролетел вертолет, и снова стало тихо, только море шуршало мозаикой ледышек. Вышки спасателей, ларьки и кафешки стояли по колено, а то и по пояс в песке; далеко в стороне пляжа «Лагуна» кто-то ходил челноком – искал крошку. В музее Герда видела огромное яблоко из янтаря, если его нарисовать – какого вкуса оно будет? И надо обязательно с натуры рисовать, или получится из головы?

Оно было вкуса хурмы. Ночью они съели его с мамой на кухне.

 

На второе в ночь выпал снег. Всю неделю после нового года Герда рисовала и рисовала. Дом заполнялся букетами нарисованными и настоящими, отчим даже забеспокоился:

– Денег нету цветы покупать! Откуда тока вы их прете! Прекращайте!

Для разнообразия Герда выпросила у мамы немножко денег, сбегала сквозь густой снегопад в душный магазинчик на углу – и срисовала купленные лимон и апельсин. Получилось. Один желтый и кислый, другой оранжевый и сладкий. Настоящие. Пахнут как надо. Нарисовала сразу по пять – получилось. Интересно, что с ними всеми будет от чая с этим лимоном? Отчим пил, похваливал. Говорил, от головной боли помогает.

Восьмого января у него был день рожденья, родня и знакомые с пяти часов набились в дом плотно, праздновать и провожать длинные выходные. Кругло блестели прозрачные бутылки. Убежать? А маме помочь? Герда резала соленые огурцы ломтиками, апельсины, вздрагивая, – невидимо сияющими кружочками; бегала с тарелками и салфетками под звон рюмок. А дядя Генрих опять глумился, советуя принести лестницу, залезть и посмотреть, где соль, и тогда она взяла солонку у него из-под локтя и всю высыпала прямо ему в тарелку. На холодец. Сверкающей горкой.

Пока они все орали, оделась и ушла к Наде. Подумаешь, одна остановка, можно и пешком сквозь синий зимний мир, мимо желтых кубиков света за старинными крестами рам. Зима как на сказочном рисунке про счастье. Главное, не думать, что там за улицей, за парком, за выстывшим пляжем – уже все, край мира. Бездонное и черное зимнее море, глухо ворчащее слепыми штормами.

Дом Надьки тоже светился уютными окнами, в снегу совсем сказочный, маленький, на одну их семью – только почему не мерцают гирлянды на крылечке?

Надька открыла дверь опухшая, красная:

– А, ты… Привет… А у нас Фунтик от чумки умееееер… Папа на кремацию его в одеяяяялке повез…

– Давай я тебе его нарисую!

Щенок не ожил, конечно, Герда струсила пробовать, да и что б они с Надькой сказали взрослым, если б рисунок забегал и затявкал? Просто получился здорово, и Надькина мама тоже заплакала, как увидела:

– Как живой! Сейчас я рамочку найду!

Что вперед шла, что обратно – темно да огоньки гирлянд и желтые квадраты окон с крестами. Времени как будто нет. Интересно, Надька завтра в школу придет? Все-таки ей немножко полегчало, наверно. Рисунок в рамочке – это по-доброму к щенку, а нарисовать чтоб ожил – не предательство ли того, отмучившегося?

Но приставшая мысль жгла, как свечка ладонь, и, не заходя домой, Герда поднялась на чердак и, подсвечивая телефоном, собрала под окошками на круглых рамах мумии ос, шмелей, бабочек в битую чашку, которая валялась под стропилами с досоветских, наверно, времен – потому что битая, а то давно б увезли в город, к бастиону Врангель на барахолку.

Дома тикали, давясь последними минутами каникул, часы. Отчим спал, мама мыла посуду. Цветов не было, ни одного.

– Мам! А где…?

– Да раздарили, – отмахнулась мама. – Всё бабам радость. Зима же еще длинная, а цветы твои – как лето само. Все восхищались так. А ты талантливая, ты еще нарисуешь, трудно что ли?

Герда не знала, трудно или нет. Ушла к себе. Белые пустоты изысканной формы в темноте комнаты на рисунках зияли, как раны. Не включая свет, она собрала рисунки в стопку, перевернула, прижала атласом. Ой. А мама что, сказала всем, что цветы волшебные, нарисованные? Ну не дура же она! Надо утром спросить все-таки.

Когда Герда проснулась, мама и отчем уже были в дверях. Надо скорей в школу… А! Насекомые-то как же? И она осторожно сунула в коробочку из-под таблеток – сколько же отчим пьет лекарств, ужас – осу, которая была более-менее поцелее. Лапы легко дорисовать, если что.

Алгебра и физика – не те уроки, чтоб сидеть за первой партой. Герда давным-давно уже отвоевала место за последней у окна и сидела там одна. Только Надьку иногда пускала укрыться от геометрии. Но сегодня та все-таки не пришла. Поскольку альбомы и краски Герда не раскладывала у учителей на виду, а рисовала на маленьких квадратиках или вовсе в тетрадках, никто ей и не мешал. Подглядывая в коробочку, ос она за три урока нарисовала штук десять, набивая руку. На географии, пока все раскрашивали контурную карту экономических районов страны – как же все-таки далеко их кусок от бесконечных пространств основной территории – она нарисовала парочку цветных, свирепых, янтарно-черных, с острыми злющими крыльями.

И на биологии добавила одной парочку микроскопических волосков на лапах и едва видимый блик на фасеточных глазах – дорисовала. Оса зашевелила новой – которой в натуре не хватало – лапой, зачесалась, заковыляла по бумажке.

И – ззззззззззз!

Биологичке отомстили – за все, урок сорвали. Но осу убил Алешка. Никакого бессмертия не хватит, когда пришибут учебником биологии. Откуда оса взялась, даже вопроса не возникло, подумаешь. Мало ли, где она в коматозе валялась, а потом ожила. Картинки с осами Герда все-таки не выкинула, мало ли когда понадобится осиный рой – главное, в миг, когда подрисовываешь что-то завершающее, оживить. Даже не пожелать, а… Отдать что-то не рисунку, а миру, где этой осы или цветка не хватает? Или, наоборот, взять? Трудно об этом думать, Герда и не стала. Но дома нарисовала шмеля на ярко-голубом фоне, и когда он ожил, даже сфотать его не успела – жжжжжж, и улетел в голубое за край рисунка, только удаляющееся жужжание.

Она потрогала рисунок кончиком карандаша, почти готовясь, что карандаш провалится в небесную пустоту. Нет. Просто бумага под голубыми разводами акварели. А от шмеля даже и следа белого не осталось. Правда улетел в небо.

Но ведь больше на рисунке ничего нет? Как ему там, отважному, в голубой пустоте? Она скорей нарисовала полянку с цветами, как в мультике, чтоб шмелю было, где жить. Чувствовала себя немного дурочкой. Ну в самом деле, ведь так не бывает. Не может быть. Нельзя нарисовать мир. Может, поэтому цветы на картинке не ожили. Или потому что были не слишком настоящими.

Нарисованная бабочка, впрочем, ожила и тоже, неловко трепеща крылышками, зигзагами улетела вбок. Зомби она или нет? Немножко подташнивало. Герда опять потыкала карандашом в рисунок – твердо. Бумага, потом дерево стола. А может, мир нарисовать все-таки можно – но только какого ж запредельного уровня должна быть работа! Это с фотографической точностью надо рисовать, или все-таки главное – в той силе, с которой оживляешь?

Кто-то всегда умный внутри дернул ее за поводок назад: не свихнуться бы! Посидела немножко, успокоилась, взяла новый листок и коричневой краской намалевала десяток картошин. Мама уже привыкла к лимонам. А картошку еще проще рисовать… И к картошке мама тоже привыкла. Жалко ее. Она всегда что-то преодолевала, выживала, лепила из маленьких денег поделку под названием «все как у людей», похожую на дешевую брошку с плавленным янтарем, а то и вовсе с желтой пластмассой, всегда прыгала выше головы, забывая про низкий потолок этой жизни недалеко от забора Комбината. Будто кто-то провел у нее над головой черту безденежья и несчастья. Или нарисовал ее на такой забитой ерундой картинке, где счастье и вовсе не влезло, осталось за краем листа. А она не сдается. И улыбается. Даже картошке. Так, надо еще апельсинок нарисовать. И яблок.

 

На кухне в углу буфета стояла маленькая вазочка с анютками, горцем из атласа и аленьким цветочком. Анютки-то ладно, им недели две, а вот аленький цветочек… Не по себе. Бессмертный он, что ли? Она переставила его в ту чердачную чашку с отколотым краем и отнесла на чердак. Пусть там живет.

Еще через две недели туда же отправились и анютки с горцем.

В детстве, рисуя всяких зверей и людей, она очень старалась нарисовать их хорошо из соображений, что в нарисованном мире им же надо будет как-то жить. Поэтому они не должны быть хромыми и кривыми. Ну, а вот теперь она знает, как существуют идеально нарисованные анютины глазки. Ничего им не делается. Не вянут. Потому что она как художник их – это, увековечила, что ли?

– Мам. Как там наши цветы у твоих подруг?

– А-а, да! Спрашивают, где такие покупали. Так-то вроде странно, что не вянут, но Клава сказала, у нее со свадьбы племянника букет роз таких второй год стоит. «Стабилизированные» называются или как-то так. Красивые больно, вот все и радуются. А ты чего больше не рисуешь-то?

– Уроков много.

И правда, Герда вторую неделю не бралась за краски. И уроков правда было хоть захлебнись. А еще больше было мыслей. Что вообще живое, а что – нет? Звезды – живые? На столе под учебниками лежала фотография папы, но она не могла, физически не могла начать ее срисовывать. Руки тряслись и сердце щемило – даже просто нарисовать. Не то что оживлять, с ума она сошла, что ли, приводить папу обратно в этот мир с отчимом, горевать только. И потом, ладно шмели и осы, они мелкие, а так-то она и щенка не рискнет рисовать, потому что еще непонятно, какой он будет. Про «Кладбище домашних животных» все слышали. И потом, зачем рисовать живое? Разве всякой живности вокруг не достаточно? Она до сих пор переживала, как там шмель в голубой бесконечности. И бабочка с кривым крылом.

Хотя ладно, можно ведь вымерших животных нарисовать. Не птеродактиля, конечно, а додо, например. Или райских птичек. Только что потом с ними делать? Одну райскую птичку вымершую она все же нарисовала. Ярко-синюю, как птица счастья, с голубым хохолком, с быстрыми глазиками и колючим клювом – вполне себе живую. Еле поймала, когда та вырвалась, вереща, с бумаги – и то повезло, что в занавеске на окне запуталась. Отнесла хрипло чирикающую, сердито шебуршащую в картонной коробке с бантиком Вере на день рожденья, сказала, что попугайчик такой…

Иногда ей казалось, что мир разреаливается. Как будто она в этом выстывшем пространстве застряла, как мошка в янтаре, а на самом деле никакого отношения к нему не имеет. Или как будто она нарисованная. Что она тут делает? Зачем она тут? Надо бежать, изо всех сил бежать куда-то, где кто-то – папа? – побежит навстречу, обнимет крепко-крепко и спросит: «Да как же ты там жила?!» Когда этот невидимый янтарь таял и освобождал, она спохватывалась, брела к маме, и если было можно, утыкалась в нее, как маленькая. Мама все понимала:

– Папа и меня любил, а тебя-то – о! «Доченька моя, доченька», – только так и говорил про тебя. Я вот знаешь как думаю? Что вот эту всю любовь-то его никто никогда у тебя не отнимет. Навсегда она у тебя, ты в ней как в счастливой рубашке.

Мама и сама каждый день пришивала новые лоскутки к ее счастливой рубашке. То пирожков напечет, то мимоходом поцелует. Маме и самой счастливая рубашка нужна, и Герда собирала лоскутки где только могла: и пятерки, и победа в олимпиаде по изо уже по области, и с обедом-уборкой помочь. Денег только мало, и она придумала: нарисовала несколько бессмертных пионов и отнесла в цветочный магазинчик:

– Вот, возьмите. Они не вянут.

– Пионы-то? Ой, девочка, не морочь голову!

– Ну я оставлю, а вы понаблюдайте. Если надо, я любые цветы могу стабилизировать. А вы витрину оформите и всякое-такое.

Через две недели ей позвонили. Она пришла с охапкой старинных роз и магнолий – купили всё.

Жить стало немножко легче. Можно апельсинки не рисовать, а купить. Хотя нарисованные всегда были вкуснее. Еще она поискала в интернете, как выглядели всякие палеоцветы из мглы мела, хвощи и папоротники из карбона – и рисовала эти миллионолетние кувшинки и плауны со счастливым подвыванием нервов. Эти-то ребята никому не помешают и на витрине цветочного магазина смотрятся как сказочные. И рисовать их так-то честнее, чем елочные шарики как яблоки, хотя по этому вымершему папоротнику не понять, правильно ли он нарисован и точно такой ли был на самом деле? Сколько в нем домысла? Но они оживали. И жили.

 

Тем временем, хотя еще только февраль, с синего чистого неба чаячьими воплями уже заорала весна. Море было страшным только ночью, а днем шумно било под белым солнцем миллионы зеркал. Тени стали резкие, синие, в палисадниках сиреневым и желтым поперли крокусы, парковые деревья разбухли, источая зеленые запахи, а снега как будто на всем побережье и не было никогда. Работяги, не вспоминая о крошке, отгребали наносы песка от пляжных кафешек и променада, наверху на улицах хозяйки, распахивая, мыли сверкающие братьягриммовские окошки. В школе все гарцевало, изнывало, срывалось с поводков и никак, ну вот никак не могло слушать этих несчастных мочалкожевателей, как в последнем бою защищавших то, что они там неразборчиво понаписали на досках в меловых разводах – а с белых экранов вообще ничего не прочесть, потому что солнце ломилось в окна, сжигая занавески, и ни один проектор не мог его пересилить.

После уроков они с Верой собирались повести Надьку к морю, чтоб солнцем и ветром продезенфицировать ей рассопливийшийся мозг: та влюбилась в старшеклассника по фамилии Брус, истерила так, будто завтра не наступит, и вынь да положь ей взаимность. А Брус с равнодушием пилорамы точил на опилки грудастых ровесниц поглупее, и какая-то голенастая, из подроста, тощая березка, вся сучковатая от чувств и претензий на вырост, интересовала его примерно так же, как фрезу гвоздь. Герде и самой, будто мало ей того, что ум за разум заходил из-за акварельной ботаники, хотелось влюбиться. Наверно. Или чтоб за ней пришел какой-нибудь Питер Пен. Или самой наконец отправиться спасать Кая. Или Щелкунчика. Или нарисовать фиолетового веселого дракона, чтоб кататься в синем небе. Или залезть в волшебную картину и крикнуть оттуда всем проблемам и урокам: «А вот фиг вам!». Или просто вылупиться уже из одиночества. Или хотя бы выглянуть из него.

Да, надо на берег. Чтоб появилась картинка «Три девочки и море». А пока она насильно успокаивала себя, из последних сил перетерпливая географию. На странице голубым небом и зелеными лесами торжествовала над школьной скукой картинка к параграфу «Природные зоны России. Тайга»: елки, сосны. Счастье пространств и воздуха. Герда вытащила из-под контурных карт коробку с цветными карандашами, и голубым принялась оживлять небо. Потом – зеленым лес, оранжевым и коричневым – солнечные стволы сосен… Запахло перегретой хвоей, травой, солнцем; по пальцам потянуло холодком сибирского ветерка.

Ой.

Темно-зеленый карандаш, которым она подкрашивала елку, выпал из задрожавших пальцев и улетел вниз, в лес, в картинку. Немножко было слышно, как шумит там в зияющем посреди страницы окошке бескрайняя тайга.

Вдруг в класс отворилась дверь:

– Кранцель к директору!

Бросить картинку одну не было сил. Закрыть учебник – тем более. Она заложила страницу пальцем, чтоб не закрывать насовсем, взяла учебник с собой.

В углу директорского кабинета сидела торжественная Мымра, улыбаясь так, будто разглядывала наконец добытую наиредчайшую коллекционную открытку. И старый лысун был весел, потирал сухенькие ручки, поставившие, наверно, миллиард колов и пар.

– Пришло письмо из Отдела Образования! Комбинат ходатайствовал, Кранцель Любовь! Чтоб регион! Отправил вас! Как победительницу региональной олимпиады! На целевое обучение в училище…

Руки так затряслись, что учебник выпал и, хлопнув по паркету, закрылся. Хороша художница с трясучкой рук!

– …стипендия от Комбината… общежитие…

А мама как же? Это все хорошо, город со старинными воротами и башнями и стипендия, какая б ни была крошечная, но разве это не цепь, которой Комбинат навсегда ее прикует к своим выкрашенным в веселенький желтый бетонным коробкам за высоким забором?

Нет!

Но она промолчала. Подобрала «Географию», прижала к себе. Мир большой. В коридоре открыла «Тайгу» – фотка в карандашных штрихах. Никакого волшебства.

 

Солнце в самом деле жгло. На бесконечном белом пляже было полно народу, орали дети, парни играли в футбол, парочки бродили вдоль прибоя, а старушки с ошалелыми собачонками – по променаду. На сверкающую воду, однако, холодно было даже смотреть, никто и не лез в море, даже собаки, только кто-то в черном гидрокостюме гонял дальше по берегу на белом кайте, еле видно. Герда подумала, что кромка прибоя как граница между жизнью и ничем. Как край рисунка, того самого, о котором она думала на уроках, «Три девочки и море». Тут все раскрашенное, мельтешит и шумит, а там… просто прозрачная вода? Другая жизнь? Не для них, теплых, в слоях одежды, с рюкзачками, полными всякой ерунды, за спиной.

Надька не ныла про Бруса, будто на морском ветру, в просторе в самом деле поумнела, но была бледная, кислая, жмурилась на солнце. Она похожа на море: какая погода, такая и бывает. Куда ветер подует. Вера покрепче сшита, глаза ясные, спокойные – как небо? А может, потому спокойная, что еще только оттаивает после зимы. Да ладно, она хорошая. Всегда знает, как правильно. Птичке райской у нее хорошо живется, ест фрукты, особенно подпорченные любит. Клетку ей огромную купили, просторную. Герда вздохнула: неужели правда девчонки – заложницы своих имен? Надьке надеяться, Вере верить? А если Вера поверит в чушь? А Надька понадеется на то, чего не бывает, вот как сейчас надеется на то, что у Бруса есть ум и сердце? А она? Кого любить-то? Может, если б она любить умела, то знала бы, кого нарисовать и оживить? Из Бруса для Надьки выпилить благородного Буратино? А для Веры? А для себя?

– Ты тихая, – сказала Вера. – Что тебя к директору вызывали?

– Комбинат целевое дает в какое-то училище художественное.

– А ты не хочешь, – Надя, оказывается, была начеку.

– Не хочу.

– И что будешь делать?

Герда пожала плечами.

– Мне бы твои таланты, – усмехнулась Вера. – А ты как будто ничего не хочешь.

– Понимаю мало потому что. Девчонки. Вот если б вы умели рисовать, как я, и нарисованное оживало, кого бы нарисовали?

Вера посмотрела на нагло низко пролетевшую чайку с килькой в клюве, на людей, которых много куда ни глянь, и сказала:

– А зачем? Мне как-то всего живого хватает. Более чем. Даже… Попугайчик есть.

– Дыа, – вздохнула Надька. – Птицы в небе, рыбы в море, а от людей вообще никуда не денешься… А! Цветик-семицветик! Живой же? Считается?

Герда достала скетчбук и карандаши, бросила на песок рюкзак, села на него и быстро, но не спеша, старательно, стала рисовать цветик-семицветик. Надька и Вера присели с двух сторон, заглядывая в рисунок, и Надька сопела, как первоклассница. Вера просто ждала. И даже не ойкнула, когда Герда взяла с листка цветик и протянула Надьке. Надька тоже не ойкала. Зажала себе рот ладошкой, другой рукой схватила цветик и запрыгала. Потом бросилась в песок на коленки и затарахтела, сбиваясь, считалку из мультика:

– Лети, лети, лепесток… быть по-моему вели… – оторвала лепесток и выдохнула: – Хочу миллион цветиков-семицветиков!

Цветик-семицветик взорвался. На мгновение цветное облако окутало всех троих – и посыпалось вниз микроскопическими пикселями, покрывая их и песок радужной пылью, которую тут же сносило ветром.

Надька чихнула и заревела. Вера бросилась к ней, обняла:

– Потому что дурацкое желание, жадина ты такая!

– На что они теперь годятся, маленькие такиеееееее!! – бунтовала Надька. – Лучше бы про Бруса загадалаааа!

– Не лучше, – Герда стряхнула пыль с волос, рассмотрела. Мельче мака, не разглядеть толком, цветочки или…– Семена? Надь, а если это семена?

Надька перестала выть. Пыль разносило дальше по пляжу.

 

Вера ушла, так ничего и не пожелав. Но позвонила уже в сумерках:

– Любка, выйди! Я тебя у лестницы на пляж жду!

Герда взяла рюкзачок со скетчбуком, даже краски положила и бутылочку с водой. Вера ничего неправильного не захочет. С моря свежело. А может, море живое? Но зачем рисовать еще одно море? Рыжий круг солнца неспешно закатывался в такую же рыжую воду, а небо сверху наливалось синей темнотой. Вера прижимала к груди плоский пакет, и Герда испугалась, что там фотка:

– Людей я не рисую!

– Это не… Смотри вот.

И она, дрожа, вытащила из пакета икону.

Герду будто ударило сверху чем-то тяжелым и невидимым. Перед глазами полетели сверкающие сиреневые астры. Потом полегчало. Она спрятала руки за спину:

– Ты что, с ума сошла?

– Ну… Я в них ведь не верю… Я верю просто в хорошее… А они такие хорошие, что их просто не может быть… Зачем мы им. Но нам-то, наверно, нужны? Значит, они должны быть?

Кто на иконе, Герда толком не видела сквозь блики полированной доски, вроде какие-то три девочки и женщина, да и не хотела видеть.

– Я понимаю. Страшно сразу-то. Но ты хоть подумай… – Вера сунула икону в пакет, протянула: – Пусть у тебя будет, а ты…

Герда как-то бездумно взяла. Подумать ведь можно. Подумать не страшно, страшно – рисовать. Вера обняла ее вместе с пакетом, отпрянула и почти убежала в сторону парка, откуда ползла темнота. Герда скорей повернулась к морю. К свету – хоть солнце село, свет был примерно таким же золотым, как на…

Накрыло тьмой.

Внезапной, полной. Только где-то далеко-далеко – в море? В нигде? – светились янтарики огоньков. Корабли? А тихо так почему? Она нашарила на плече лямку рюкзака, там кисточки, и это наивно успокаивало, ведь она может… что угодно… живое…

 

Софья Генриховна Мымрина закрыла альбом, из которого торчали фотографии и старые открытки, а на обложке вполне себе живенько и грамотно была нарисована безмятежная астра – даже не скажешь, что совсем девчонкой ее нарисовала. Она погладила обложку альбома, потом убрала его в папку и аккуратно завязала тесемочки. Порядок превыше всего.

 

 

 


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 8. Оценка: 4,13 из 5)
Загрузка...