Имя автора будет опубликовано после подведения итогов конкурса.

Шу

«Ты идешь навстречу
 
Ты такой же красивый,
 
Самый юный,
 
Самый милый,
 
Самый бесконечно и навечно любимый»
 
Пётр Налич

Шу подсела ко мне в троллейбусе. Я тогда, конечно, не знал, что она — Шу. Просто курносая девчонка в веснушках, с венком из бумажных цветов на затылке. Я, должно быть, так на нее вылупился из-за этих цветов в январе вместо шапки, что она заметила и тоже уставилась на меня в ответ. Пришлось отвести глаза. И тогда Шу, вытащив наушник, спросила:

— Ты что, меня видишь?

Какой странный способ познакомиться, подумал я.

— Артём, — протянул первым руку.

— Шу, — ладонь у нее была узкая и невесомая, а на запястье болтался серебряный браслет с подвесками из подков и медведей.

— Ты что, из Кореи? — выпендрился я.

— Почему из Кореи?

— Ну, а откуда тогда?

— Из Москвы.

— Из Москвы и Шу?

Она звонко рассмеялась. Шу, Шу… Теперь ветер в грозу шепчет мне ее имя. Теперь дождь высекает его из луж, теперь оно следует за мной по свежему снегу.

Шу.

— Ты где выходишь, Артём?

— У Энергосбыта.

Троллейбус дернулся, словно икнул. Водитель заорал в окно, испортив чью-то хрупкую снежную безмятежность.

— Я тоже.

 

Он и впрямь меня увидел. По-настоящему, без дураков. Я подсела, как делала предыдущие дцать раз, ничего не изменилось. Тёма смотрел в окно на пролетающий мимо январь, барабанил по спинке впереди стоявшего кресла, обычный мальчишка с запоминающимися глазами. Я села, не снимая наушников, а он повернулся и уставился на меня, как на пожар. Завороженно.

— Ты что, меня видишь?

Он кивнул.

Господи, он ведь действительно кивнул.

 

Мы вышли вместе, спустились с крутых ступенек: я подал Шу руку, потому что — будем честны — она страшно мне понравилась. Даже не верилось, что я оказался здесь и сейчас, а мог бы пропустить тот троллейбус, и мы бы не встретились.

Тогда я так думал. Тогда я ничего еще о ней не знал.

Мы зашли в булочную, где я по материнскому заданию купил нарезной батон в целлофановом пакете, но до дома не донес: мы оторвали от него горбушки и, смеясь, давясь, сжевали и теплую мякоть, и твердую корку. Свернули в мой двор, с ногами залезли на спинку скамейки.

— Ты когда домой? — спросила Шу.

Это был удар под дых, о котором, как я тогда подумал, она не догадывалась.

— Нескоро, — увильнул я. — А ты?

— Повезло тебе с родаками. Меня, как стемнеет, сразу загоняют.

Что я должен был сказать? Что я вовсе не был счастлив возвращаться домой, когда вздумается, и вообще предпочел бы сидеть с ней до ночи, а лучше до утра? Потому что переживать развод родителей в семнадцать больше стыдно, чем больно, хотя хватает и того, и другого. Но о таком не говорят на первом свидании.

А ведь это было оно.

— Может, если сказать, что ты в надежной компании, отпустят на подольше? —предположил я.

Шу рассмеялась:

— Твою надежность еще нужно проверить.

— Пожалуйста. Я готов.

 

Он спрыгнул со скамейки, куртка нараспашку, глаза — янтарь. Он был копия отца. Я чуть не ляпнула тогда, но налетел ветер, сорвал с головы венок, уронил его в лужу подтаявшего снега. Белые хрупкие цветы потемнели и рассыпались на грязные лепестки. Тёма выловил их, по щиколотку увязнув в слякоти, и протянул мне мокрый венок, добавив:

— Вот видишь, воду прошел, что насчет огня?

— Будет тебе огонь, Артём.

 

Понимала она? Я одно хочу знать: понимала она, что говорит?

Это я сейчас вопрошаю. А тогда заявил:

— И трубы найдем. Сколько я смогу выторговать у твоей мамы за это? По часу за каждое испытание сойдет?

Никогда ни до, ни после не было во мне такой дерзости, как в тот клонившийся к вечеру день. Я смотрел на Шу и отчетливо понимал, что мы здесь не случайно. И даже если сама она так не считала, кто в семнадцать лет не верит, что сможет сдвинуть земную ось?

— Ладно, мне пора, — неожиданно поднялась с лавки Шу. — Хорошо посидели.

— Но ведь еще не темно! — возмутился я.

Она хитро улыбнулась. Эта улыбка была из тех, за которую душу дьяволу отдают бесплатно.

— Завтра у меня музыкалка до трех, — Шу махнула рукой, — напротив парка.

И зашагала к ближайшему дому, исчезнув в четвертом подъезде.

Оказалось, мы жили по соседству. Тогда я подумал, что она, наверное, недавно переехала. А еще, что нужно побыстрее высушить ноги или не миновать мне очередной ангины. Но я продолжил сидеть на скамейке до тех пор, пока ноги в джинсовом комбинезоне и белых кедах мелькали в окнах между лестничными пролетами и наконец остановились на четвертом этаже.

 

Я старалась идти медленно, медленнее, чем гнал меня страх. Ни разу не обернулась, хотя так, наверное, стало бы легче. Мне нужно было убедиться, что Тёма не исчез, что он провожает меня взглядом, что он и завтра будет здесь, в моем мире, теплыми руками протянет венок, посмотрит в глаза. Как же здорово, когда кто-то просто смотрит тебе в глаза.

Дома на кухне хлопотала мама, пахло жареной картошкой. За шкварчанием раздавалась тихая песенка: мама напевала лишь когда не сомневалась, что ее не слышат.

На пятиметровой кухне к столу под клетчатой скатертью были придвинуты два табурета — больше просто не помещалось. Я села на один из них. Мама не оглянулась. В рабочем коричневом платье, со связанными черной резинкой волосами она стояла, понурив плечи, мешала дольки картошки с луком.

— Мам, — позвала я шепотом, но она не услышала.

Хлопнула дверь. Стукнули о пол каблуки. Расплылась по коридору широкая тень.

— Достала, — громко и отчетливо сказала бабушка. — Притащила дитё на мою шею, тут и так не развернуться. Уезжай! Недотёпа, слышишь? Не нужна ты мне! И лук я ненавижу, а ты все жаришь, жаришь…

Мама ниже опустила плечи, сжимаясь. Я встала и обняла ее.

Но она не заметила.

 

Когда я вернулся домой, квартира привычно стояла на ушах. Папа в заношенном бордовом халате нервно курил на балконе; мама горстями бросала вещи в распахнутый чемодан.

— Всё, с меня хватит! — крикнула она. — Я больше так не могу!

Я остановился в дверях. Эта сцена в деталях повторялась уже далеко не в первый раз, но наблюдать ее было все так же противно, как впервые. Спроси меня тогда судья, с кем бы я предпочел остаться, я бы не раздумывая выбрал отца, молчаливо и с достоинством пережидавшего скандал на балконе. Тогда я не думал о нем, как о трусе.

Тогда я не знал, какой он трус.

— А ты что? — накинулась мама на меня. — Руки вымыл? Марш на кухню, небось в школе одну сосиску съел и все? А время уже почти ночь! Желудок испортишь! Сережа, ну скажи ему!

Ее просьба прозвучала так жалко, что она и сама это поняла. Мама все еще апеллировала к отцу по старой привычке и всякий раз осекалась, краснела и проклинала себя. Я это видел и надеялся, что один из них наконец-то найдет в себе смелость уйти из квартиры навсегда, прекратив мучения всех присутствующих. Если бы можно было уйти мне, я бы так и сделал.

— Ты, — мама ткнула в меня пальцем, — такой же, как он, — и в балконную дверь, — киваешь и ни черта не делаешь!

Я покачал головой. Мне почему-то казалось, что она никогда не соберет этот проклятый чемодан. Он уже стал чем-то вроде памятника, торчал среди комнаты немым укором, свидетелем повторяющихся ссор. Но в этот раз мама закрыла крышку и поставила его на колесики.

Так далеко мы еще не заходили.

Я ушел мыть руки. В комнате скрипнула балконная дверь. Я разогрел котлеты, размял вилкой картошку, без аппетита поковырял. Саднило горло.

— Ну что ты телишься? — упрекнула мама, едва зайдя в кухню, но что-то ее смутило.

Какой бы она ни была, а мы все-таки прожили с ней семнадцать лет, и она многое о нас с отцом знала. Позже я понял, что она знала намного, намного больше меня.

— Ну-ка, лоб! — потребовала мама.

Я подчинился.

Она тяжело вздохнула.

 

Тёма, конечно, не пришел. Я ждала его на крыльце у музыкальной школы, на пронизывающем злом ветру, щипавшем за щеки и колени. Очередной троллейбус остановился, из него выскочили двое в вязаных шапках и дутых куртках. Небо посерело, повалил густой тяжелый снег, и тогда я окончательно поняла, что Тёма не придет. Больше никогда не придет, а то, что произошло — сбой, короткое замыкание, в которое я, по наивности, поверила сразу всем сердцем.

Но кто-то остановился за моей спиной.

— Ага, а вот и я!

 

Мои ангины, в сущности, протекали одинаково: мама всегда хотела остаться дома, чтобы поить меня теплым молоком и следить, чтобы я не забывал полоскать горло, но ее почти никогда не отпускали с работы. Папа и не думал о том, чтобы ее подменить, хотя его могли бы отпустить, но, по его мнению, пятнадцати-, шестнадцати-, семнадцатилетний лоб вполне способен обслужить себя сам. Мама с ним категорически не соглашалась, они ссорились, но в итоге я оставался дома один.

Так вышло и в этот раз.

Без десяти три я замотал горло маминым белым шарфом, призраком выскользнул из квартиры и отправился в парк пешком, под тяжелым снегопадом.

Шу ждала на крыльце, как я и думал. Инструмента у нее не было, и мне подумалось, что она поет в хоре.

— Ага, а вот и я!

Лицо ее сначала удивленно вытянулось, затем нахмурилось, но, стоило мне подойти вплотную, оно смягчилось.

— Ты что? Ой, дурак…

Наверное, плоховато я выглядел.

— Ты бы замерзла, — я кивнул на ее легкую куртку и шерстяное платье в клетку, которое заканчивалось выше острых коленок.

— Дурак, дурак… — повторила несколько раз Шу, взяла меня под локоть и потащила за собой.

Так мы оказались на остановке. Жужжа, подъехал нужный троллейбус, но Шу почему-то схватила меня за рукав и не пустила внутрь. Потоки входящих и выходящих людей смешались, поредели и вскоре мы с Шу остались вдвоем. Она тревожно вглядывалась в угол поворота в конце улицы.

— Почему мы не сели? — еле слышно спросил я.

 

Можно спросить: когда я решила ему показать? И было ли это настоящим «решением»? Или, как и всем, что произошло после, управляла судьба? Верю ли я в судьбу? Вы бы на моем месте точно поверили.

— Почему мы не сели?

Что я должна была ему ответить? «Ты должен увидеть своими глазами, потому что иначе, зачем я застряла здесь, как в паутине?» Я думала об этом так долго, что ответ не мог быть иным. И то, что мы встретились и он увидел меня тогда, когда никто другой не замечал, лишь подтверждало мою безумную теорию.

Верила ли я, что он сможет мне помочь? Или мне просто нужен был кто-то, кто понял бы меня? Кто-то причастный.

Тёма не был причастным. Но я его… причастила.

Стыдно?

Господи, если бы ты знал, насколько.

 

— Народу много, заразишь еще кого-нибудь, — хмуро ответила Шу. — Вон уже следующий идет.

И действительно, следом за голубым, блестящим, подкатил глазастый красно-белый с серебристым росчерком «СВАРЗ». Я таких раньше не видел, но мало ли чего не бывает в Москве.

Мы вошли и сели на задние сидения. Через ряд перед нами сидел мужчина, ничем не примечательный, кроме одного забавного факта: на голове у него была старомодная кепка в черно-красную клетку, и точно такую же мы с мамой нашли на антресолях, когда доставали новогоднюю елку прошлой зимой. Я тогда нацепил пахнущий пылью и поеденный молью убор, он съехал мне на глаза, и мы с мамой возможно впервые за долгое время долго смеялись вместе.

Следом за нами вошла аккуратненькая женщина: сухопарая, двумя руками прижимавшая к груди архивную папку. Прокомпостировала талончик. Подсела к мужчине.

Бумаг в папке оказалось непосильно много, нижний язычок выскользнул наружу, и желтые листы с печатными по трафарету буквами разлетелись вокруг. Мужчина налету схватил столько, сколько сумел, повернулся к женщине, протянул руку.

Тогда я узнал его.

Он был моложе лет на десять, а может и на пятнадцать, еще не так раздался в щеках, еще не так оплыл и выглядел беззаботным, хотя, думается мне, забот у него уже тогда хватало. Я почти не помнил его таким.

За окном все также валил снег, и тусклое солнце просачивалось сквозь сизые клубы. В смятении я подумал, почему папа так рано возвращался с работы? Из года в год дверь в квартиру открывалась не раньше семи, когда отец заходил угрюмый и порой мечтательный, приносил мороженое, за что мама тихо шипела ему в спину, что с моими ангинами мне только мороженого не хватало. Папа сцеплял зубы, прятал мороженое в морозильник, а ночью, когда мама засыпала, мы с ним тайно встречались на кухне и ели пломбир ложками из одной тарелки.

Я так любил его, как никогда не любил маму.

Но теперь он ехал не с мамой, а с тусклой женщиной в сером плаще с погонами на круглых пуговицах. Из пучка на затылке у нее торчали черные облезлые шпильки. Папа был эстетом, но они с этой простушкой, скромной и незаметной, как вешалка, заваленная куртками, вместе вышли у Энергосбыта, а мы с Шу — следом. Папа оживленно рассказывал и жестикулировал, а женщина…

Этот взгляд я запомнил навсегда. Так смотрят разве что на ангела.

Они остановились в арке, ведущей во двор — пережидали разыгравшуюся метель на грани ливня, и арка показалась мне незнакомо грязной, облезлой, потемневшей от плесени. Ее ведь совсем недавно реставрировали…

Отец с женщиной не заметили нас, проскользнувших мимо. Им было не до того.

— Это мой папа, — сказал я Шу, когда она тащила меня к подъезду.

Она не ответила, и я подумал, что ей не интересно. Ее волновало только то, что я с температурой все сильнее мокну под снегом.

— Быстро в кровать и не показывайся мне на глаза, пока не поправишься! — строго велела Шу.

Я послушался, но уже не мог выбросить из головы молодого отца с той обесцвеченной женщиной. Подъезд мой ничуть не изменился, те же свежеокрашенные в салатовый цвет стены с белой полоской, шагавшей вверх по лестнице до последнего этажа. Тот же раскидистый суккулент на втором, те же вышитые соседкой тигры в джунглях, прислоненные к окну.

«Это все температура», — убедил себя я.

Напрасно.

 

Что вело меня тогда: страх за него, чувство вины (но, если бы он даже не полез в лужу за моими цветами, это бы все равно произошло?), корысть? Да, корысть определенно прослеживалась. Мне нужно было, чтобы он лежал в кровати, пил антибиотики и теплое молоко. Раз уж он был единственным, кого я смогла коснуться…

— Этой мой папа.

Он мог и не говорить — у него были отцовские глаза. Но он сказал.

Откуда ему было знать, что я и так знаю.

 

Дома никого не было — зря папа опасался мамы, прячась в арке. Почему я решил, что он опасался? Ведь это только женщина смотрела на него, как на ангела, а он?.. Но мамы не было, и я выпил оставленные на тумбочке таблетки, согласно убористым инструкциям в записке.

Меня сморило, а когда я проснулся, снег перестал и на кухне уже звенела посудой мама. Я, пошатываясь и хватаясь за косяки, заглянул в родительскую комнату — чемодан снова стоял распотрошенным, на отрывном календаре красовалось второе февраля. Против воли я отправился на кухню.

— Температуру мерил? — строго спросила мама, не дав и рта раскрыть. — Горло полоскал? Ужинать будешь?

Она распустила волосы или точнее не успела их собрать, а может, забыла. На ней была папина рубашка, рукава закатаны, под ней — майка на бретельках. И шорты. Мне вдруг подумалось, что та непритязательная женщина вряд ли так одевается дома, у нее наверняка есть байковый халат или застиранное платье.

— Мам, ты такая красивая, — вырвалось у меня.

Она не ответила. В замке заворочался ключ: вернулся папа, одетый в мокрое пальто. Морщинистый, раздобревший за годы жизни на маминой стряпне. Тот самый папа, который утром ушел на работу и совсем не тот, которого я видел в троллейбусе с незнакомой женщиной.

Мама не взглянула на него. Он не поцеловал ее, как когда-то делал каждый вечер, проходя мимо. Эти картины стали столь привычны, что я и забыл, как мы жили раньше. Раньше чего? Неужели раньше этой проклятой незаметной женщины? Разумеется, я всех собак тогда был готов повесить на нее.

— Ужин на столе, — отрывисто выговорила мама и удалилась в спальню.

 

Я нагнала маму по дороге к подъезду. В сером плаще и сморщенных на щиколотках толстых колготках, она брела медленно, неохотно. Углы листов торчали из наспех связанной папки. Мы поравнялись, но мама шла, не поднимая головы. У подъезда помедлила. Снег прилизал ей волосы, затемнил плечи и спину, закапал папку в руках. Но мама все равно не спешила, только встала под козырек, с которого срывались капли и разбивались в лужах.

Она была красивая.

И Тёма ее увидел. Раз увидел молодого отца, то и ее — тоже, хоть ничего и не сказал. Увидел то, что давно ушло безвозвратно и причиняло боль своей реалистичностью. Они были как настоящие — мама и ее «Сереженька». И теперь не я одна могла их видеть изо дня в день, прежних, влюбленных, как, наверное, мы с Тёмой.

Как скоро он поймет? И как я должна ему все объяснить?

 

Страшно хотелось поговорить с Шу, а я так и не спросил ее номер. Где и как искать ее теперь? Караулить у подъезда? Я вышел на балкон и взглянул вниз.

Она сидела на скамейке под фонарем и смотрела в мое окно. Лицо ее посуровело, она ткнула в меня пальцем, явно повелевая вернуться в кровать. Мне стало стыдно.

А утром мама натянула легкую куртку, сбрызнула завитки у скул лаком. Папа зачесывал волосы назад и выглядел раздраженным. Он явно повздорил с мамой и, как обычно, оказался крайним.

— Будь любезен узнать домашнее задание у одноклассников, — проговорила мне мама чуть не по слогам, даже не взглянув.

Я лишь кивнул. Они ушли, оставив меня с таблетками и мыслями о том, что мне привиделось вчера. Мог ли я бредить столь ощутимо, столь выпукло и объемно? Я и теперь в деталях видел молодого папу в старомодном кепи и ту женщину. Мог ли я выдумать ее? Пожалуй, мог. Но существовал один человек, который тоже видел или не видел ее.

Поэтому стоило двери закрыться за родителями, я нацепил куртку и кроссовки и вышел на улицу. Спина мгновенно взопрела, а в горле наливались и пульсировали миндалины. Но я решительно направился к подъезду Шу, намереваясь звонить во все квартиры четвертого этажа, пока не найду ее. Она, конечно, могла быть в школе или в музыкалке, но и это бы меня не остановило. Я должен был ее отыскать.

На двери был кодовый замок со стертыми тройкой, пятеркой, семеркой и девяткой. Я нажал на них, но ничего не произошло. Попробовал снова и снова, асфальт подо мной держался неустойчиво. Я отошел и присел на скамейку, пережидая муторный шторм. Неожиданно из подъезда вышла маленькая сгорбленная женщина, и я узнал ее — это с ней папа ехал в троллейбусе! Может быть, я и бредил, но она, эта самая женщина, не взглянув на меня, будто я вовсе не существовал, прошла мимо.

Я хотел крикнуть ей, что отец едет вместе с мамой, и она, эта женщина, опоздала. И что ей не следует так смотреть на моего отца, никогда не стоит. Пусть у них с мамой не ладится, но ее это не должно касаться. Как будто нет других мужчин! И вообще, отец смотрит на нее с жалостью — она должна была заметить. Потому что у таких бесцветных женщин не бывает иначе — они всегда проигрывают ярким и смелым, как мама. Бессмысленно ждать иного…

Но пока я все это проговорил внутри горящей головы, женщина уже ушла.

— Я же велела тебе лежать дома! — донесся сквозь шум в ушах до меня звонкий голос.

Шу стояла в проеме, сложив руки на груди, в том же клетчатом платье.

И тогда я вдруг понял, почему они с той замшелой женщиной живут в одном подъезде.

 

Что-то изменилось в Тёмином взгляде за то мгновение, пока я стояла на крыльце.

Он ничего не сказал и ничего не спросил, мы просто поднялись вместе, четыре пролета ступенек, крашенных в кирпичный цвет блестящей краской, мимо пыльных подоконников с кактусами и банками для окурков, не держась за облезлые перила — поднялись и зашли в бабушкину тесную квартиру. Жужжал желтоватый холодильник, в окно падал слабый белый луч. Я налила Тёме чай из фарфорового чайника в нарисованных ягодах.

Мы молчали, пока Тёма не сказал:

— Так значит, она — твоя мама?

 

Мне так хотелось коснуться хотя бы края ее платья, чтобы ощутить его теплую колючесть. Чтобы убедиться — я не сошел с ума, а Шу — существует на самом деле.

— Да, — через паузу признала она. — Но я не думала, что так получится. То есть… Дай объясню, не перебивай только, ладно? Просто я однажды проснулась, а она жива, понимаешь? На кухне картошку жарит. Но я-то точно знала, что ее уже нет.

У нее перехватило горло и, чтобы занять паузу, она встала и подошла к рассохшейся оконной раме в водоэмульсионной краске.

— Выходит, что это? — собравшись, продолжила Шу. — Присмотрелась, календарь на стене — январь. Подумала: может, машину времени изобрели, а я и не заметила? Подошла к ней, что-то спросила, а она мимо смотрит. И говорит со мной, но не со мной — с той мной, которая в этот день на кухне сидела. «Шурочка, садись ужинать». Получается, это только воспоминание. А я в нем что-то вроде немого свидетеля.

Я молчал. Что скажешь на такое? Мама бы наверняка сказала отправляться к психиатру. Но я верил Шу. Я ведь выловил венок из бумажных цветов из лужи — и заболел — это как минимум было по-настоящему. И я видел молодого отца, которого она мне каким-то образом показала.

— Потом я поняла, что застряла. Что ничего, кроме воспоминаний у меня не осталось. И как из них выбраться, я не знаю, они повторяются и повторяются. А настоящей жизни больше нет, она вся кончилась… И тут подсела к тебе, наугад, я ведь не знала, кто ты, а ты возьми и посмотри на меня. Меня как пронзило насквозь. Получилось, ты единственный, с кем я могу тут поговорить. Думала, исчезнешь, но нет, вот мы здесь…

— Но про них — про отца и твою маму — ты же знала?

— Знала, — покаялась Шу. — Конечно, знала. Он приезжал к нам раз в пару недель, мы в Сергиевом Посаде жили тогда. Деньги привозил, в доме что-то прикручивал… Плохо у него получалось…

Да, в нашем доме все прикручивали женщины — мама и бабушка, пока была жива. Папа лишь задумчиво курил, стоя позади.

Следующий вопрос нельзя было не задать, но я тянул, не понимая толком, что хочу услышать. «Правду», — вертелось в голове. А сердце спорило — не нужна тебе эта правда…

— Ты мне их показала? — все же спросил я. — Специально, вчера?

— Нет! — всплеснула руками Шу и даже подалась мне навстречу, до того ей хотелось оправдаться. — Я просто не могу… быть вне воспоминаний. В том, первом троллейбусе, я, наверное, никогда не ездила и не смогла бы в него зайти.

Верил ли я в совпадения прежде? Иногда с ними так удобно.

— И давно они?.. — спросил я, когда чай совсем остыл. — Ты знаешь?

— Десять лет, — не колеблясь ответила Шу.

Десять лет… Каким же хитрым и изворотливым нужно быть, чтобы целых десять лет безупречно обманывать? Замельтешили перед глазами фрагменты прошлого, где мы с папой и мамой отдыхали в Крыму, папа мазал маме спину и незаметно нарисовал пожирнее сердечко, и мама так и загорела, с этим сердечком, но даже не обиделась. Как он приносил цветы без повода, утешал ее, когда они потеряли моего нерожденного брата или сестру… Столько всего был прожито за последние десять лет. И всегда, всегда декорацией позади маячила эта женщина, мама Шу…

— А про меня ты знала?

— Знала, что ты существуешь, — кивнула Шу. — А потом, когда ты посмотрел на меня в троллейбусе, узнала — вы с ним очень похожи.

— И вы с мамой.

Шу слабо улыбнулась.

И только тогда я осознал, насколько она одинока и потеряна. Как давно она застряла? Неужели настолько, что, помыкавшись, решила просто продолжать жить? Ездила в музыкалку на троллейбусе, сохраняя то странное и необходимое чувство обыденности?

Эти вопросы я задал себе намного позже. А тогда я просто встал, подошел к ней и сказал:

— Хорошо, что ты больше не одна.

Шу бессильно рассмеялась, а затем развернулась и уткнулась лицом мне в грудь. Теперь я мог ее по-настоящему обнять.

Мне и сейчас кажется, что это было важнее всего, что случилось после.

 

Он обнял меня. По-настоящему и по-мужски крепко, как никто и никогда. Я призналась, что существую лишь наполовину, а он не ушел, не обвинил меня в сумасшествии. Какой он был горячий, мой Тёма!

Прости, меня. Мне так жаль.

 

В замке скрипнул ключ, тихо хлопнула дверь. Мама Шу все делала неслышно: сняла промокший плащ, на цыпочках прокралась в ванную, приоткрыла кран настолько, чтобы вода попадала точно в сливное отверстие. Вымыв руки, села на табурет у двери, рядом с тумбой, на которой лежали перчатки, ключи и громоздкий проводной телефон. Она набрала номер.

— Здравствуй, Сереженька.

Я понимал, что никакого другого Сереженьки в ее жизни быть не может. Понимала и Шу, судя по застывшим глазам.

— Знаю, прости, — сокрушенно признала женщина, чьего имени я так никогда и не узнал. — Просто мне что-то так плохо без тебя. Может быть, всего минуточку, я тут, у мамы…

Отец ответил ей резко. Она закивала. Нервной рукой начертила в записной книжке трехмерный кубик.

— Знаю, знаю, — продолжала каяться мама Шу. — Но я ведь ни разу за десять лет тебе сама не позвонила… А сейчас мне просто очень нужно тебя увидеть, понимаешь?

Я взглянул на календарь, который висел на стене над телефоном: третье февраля. Почему отец не понимал? Что у него такое случилось, что он не мог встретиться с женщиной, которая так его любила? Или он просто не мог уйти, потому что с мамой у них так все шло вкривь и вкось? Эта женщина, наверное, была ему небезразлична, раз он ездил к ней и возил деньги целых десять лет, но лишь до тех пор, пока женщина могла безмолвно ждать. Лишь до тех пор, пока она была ему удобна.

— Приедешь? — прошептала мама Шу с надеждой. — Хорошо, Сереженька. Я буду ждать.

Она положила на колени трубку, из которой разлетались гудки, и сидела неподвижно так долго, что у меня затекла спина от неподвижности.

— Она заболела? — спросил я у Шу. — Хотела ему рассказать и не смогла?

Шу мотнула головой. Глаза у нее покраснели. Женщина наконец нашла в себе силы встать и прервать муторный писк из трубки.

— Опять пресмыкаешься? — вдруг донесся из комнаты скрипучий голос.

Бабушка, которой не было, была. И она не могла промолчать:

— Позор, позор ты, стыдно слушать…

Хлопнула дверь.

— Она не вернулась? — спросил я. — Больше не вернулась?

Шу молча заплакала.

 

Да, она больше не вернулась. Оставила меня у бабушки, а сама уехала, как потом сказали, на электричке. Вышла на станции. Там ее и нашли.

Не дождалась Сереженьку.

 

Я с трудом дождался вечера, замкнутый в периметре своей комнаты. Я мерил ее шагами, а когда голова кружилась слишком отчаянно, ложился на застеленный горячими простынями диван, но не мог уснуть. Едва стукнула дверь, я вылетел в коридор. Отец спросил у меня растеряно:

— А мама где?

— Еще не пришла, — ответил я.

Отец кивнул. Вымыл руки, переоделся и загрохотал на кухне сковородкой со вчерашними котлетами. Я сел за стол и, подперев горящую щеку рукой, спросил:

— Когда ты разлюбил маму?

Отец обернулся, хмурый, с бегающими глазами.

— Я не разлюбил, — сказал он твердо. — У всех бывают плохие периоды.

— И другая женщина? Тоже — у всех?

У него побагровели уши и пятнами пошел рыжеватый загривок. Папа вернулся к котлетам на сковородке, они шипели и подгорали.

— Это тебя не касается, — не стал отпираться он.

— А я-то думал, во всем виновата мама. Дурак, получается.

С грохотом упала на кафель вилка, которой папа переворачивал котлеты. Он поднял ее и бросил в раковину.

— Думай, что хочешь. А мы как-нибудь без твоих фантазий разберемся.

Я понял, что ничего из этого разговора не выйдет. Тем более в коридоре возникла мама, заметно веселее, чем обычно и с букетом цветов. Отец, выглянув из кухни, увидел их, но ничего не сказал. На календаре в кухне было третье февраля.

В коридоре зазвонил телефон. В ванной шумела вода — мама набирала воду под цветы в вазу. Папа, обтерев руки о домашние штаны, потеснил меня бедром и недовольно схватил трубку на скрученном проводе.

— Я же говорил, не звони мне! — прошипел он, едва заслышав знакомый ему голос.

И тогда я все понял.

 

Милый мой Тёма, Тёмочка… Зачем же так?

 

— Ты куда намылился? — нахмурился папа, глядя, как я натягиваю пуховик и ботинки. — Наташ, он куда-то уходит.

Но мама не услышала, а я выскочил на лестничную клетку, и папа, к счастью, не бросился следом. Думаю, я не особенно-то его волновал. Точно уж меньше, чем мамины цветы.

Женщина в сером пальто пересекала двор. На смену оттепели неожиданно ударил колючий мороз: схватил лужи и сугробы, блестевшие на свету. Я последовал за мамой Шу, когда она ступила на тонкую тропку, вытоптанную в сугробе, и когда, переминаясь с ноги на ногу в худых осенних ботиночках, села в троллейбус. Я преследовал ее неотступно: в троллейбусе, метро, по серым невзрачным станциям, пока она не села в электричку. Мама Шу прижалась щекой к грязному стеклу. Сложив ногу на ногу, наклонила колени к стенке и закрыла глаза. На полном ходу ее лишь слегка покачивало.

Меня знобило, в затылке пульсировало. Стоило признать, что завтра мне не поздоровится и из-за мамы, и буквально. Но какое это имело значение, если сегодняшний день нельзя было повернуть вспять? Я сказал, что наша встреча с Шу была не случайна — и не ошибся. Но кто же знал, кто же знал…

Электричка шла без остановок.

 

Женщина вышла на заснеженной станции. Вчерашняя метель замела одинокую скамейку под фонарем. Женщина подошла к ней и голой рукой сгребла сугроб в сторону, очистив себе полметра. Села, оправив легкое пальто с погонами на пуговицах, сложила сумку на коленях.

Медленно темнела черно-белая действительность. К женщине подошел прохожий, но она лишь качнула головой в вязаной шапочке. Фонарь тлел за ее спиной, удлиняя тонкие синие тени на свежем снегу. Мы остались на платформе одни, но она меня не замечала. Она смотрела на часы: на столбе висел круглый циферблат под стеклом. «Двенадцать» наполовину засыпало, но минутная стрелка исправно преодолевала круг за кругом. Круг за кругом.

Я же знал, что отец не приедет. Что его второпях данное обещание — ложь. Я прекрасно видел, как он посмотрел на принесенные мамой цветы. Эти цветы значили для него во много, много раз больше, чем женщина, ждущая его на скамейке десять лет к ряду.

Если я о чем-то и жалею, то лишь о том, что не сказал ему в глаза, какой он трус.

Собравшись с силами, я подсел к женщине сбоку. Она моргнула, кажется в первый раз с тех пор, как села. Взглянула на меня сперва коротко, потом внимательно. Ахнула.

— Ты — Артем?

Я кивнул, поскольку горло мне отказало. Женщина зачем-то указательным пальцем сдвинула влажную прядь с моего лба.

— Как ты тут оказался?

— Не ждите его, — просипел я. — Никогда не ждите. Он — трус и предатель. А вы… Вы нужны… — дыхания мне до конца не хватило.

Женщина смотрела на меня с жалостью и волнением. Она была такая маленькая, что, сидя, я возвышался над ней на голову. У нее были голубые глаза и длинные ресницы, как у Шу.

— Мой мальчик, — она взяла меня за руку. — Ты приехал, чтобы сказать мне это? Откуда ты все знаешь?

Что я мог ей сказать? Ваша дочь, нет, тень вашей дочери или… Мне тогда впервые пришло это слово — призрак — сказала, что сегодня вы не вернетесь.

— Вы должны думать о ней, о Шу… — меня колотило. — Вы ей очень нужны. А ему нет. Ему нужен только он сам и больше никто.

— Ты и дочку мою знаешь? — сильнее изумилась женщина.

«Я всё знаю, всё, всё, но что толку, если мы сидим здесь…»

Видимо, это рассуждение оказалась слишком тяжелым для моей головы, она закружилась, и я сам не заметил, как сполз в сугроб у ног мамы Шу. Перед глазами мельтешило, в груди бухало что-то необычайно огромное, не подходящее по размеру.

— Артем! — воскликнула женщина, вскочив со скамейки. — Тебе плохо?

Она побежала за помощью.

Как хорошо.

Как отлично.

 

Завращалось и понеслось, раскручивая спираль времени. Я стояла посреди кухни, а она менялась на глазах — обои в полоску, обои в цветочек, битые чашки, клетчатая скатерть, серые занавески, занавески в полоску… Когда все остановилось, дверь в коридоре хлопнула. Я взглянула на календарь — третье. Третье.

— Шурочка! — воскликнула мама, вбежав на кухню в мокрых сапогах.

Она никогда не позволяла себе такого в бабушкиной квартире.

— Шурочка! Этот мальчик, Артем, он…

Я зажала уши ладонями. Нет-нет-нет.

 

Я и сейчас прихожу к нему. Знаю, что его родители развелись, разделили квартиру и уехали на разные концы Москвы. Знаю, что моя мама больше никогда, ни разу в жизни не говорила с Сереженькой — хотя она мне в этом не отчитывалась. Но мне кажется, даже она поняла, каким предательством это будет. Благодарна ли я ей?..

Так вот, Тёма, у нас всё наладилось. Мама сняла квартиру подальше от бабушки и устроилась библиотекарем. Я заканчиваю музыкалку.

У нас всё хорошо, Тёма.

У нас всё хорошо.

Только тебя не хватает.

 

Она сидит в троллейбусе у окна и смотрит на пролетающий мимо январь. Я наблюдаю за ней с задней площадки. Шу, словно почувствовав взгляд, оборачивается.

Шу, Шу… Шорох снега, заблудившийся в кроне ветер, стук капель в лужах…

Троллейбус останавливается у Энергосбыта.

Я еду дальше.


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 4. Оценка: 5,00 из 5)
Загрузка...