Имя автора будет опубликовано после подведения итогов конкурса.

Ты мой свет

Колкие камни, будто нарочно разбросанные тут и там, впиваются в босые ступни, царапают до крови не загрубелую, привыкшую к обувке кожу. Больно.

Толстый конвоир косит сальным взглядом в вырез исподней рубахи, норовит задеть локтем не защищенное верхним платьем тело. Стыдно.

Но Листи сжимает крепче зубы, цепляется обломанными ногтями за веревки, что стягивают запястья. Терпит.

Она идет по пыльному проселку, спотыкаясь через шаг, длинные волосы, не убранные под чепец, разметались по ветру, падают на лицо, мешают. Жаркое солнце сушит губы, лепит тонкую сорочку к спине. Ей бы упасть ничком на землю, завыть по-волчьи, одурев от отчаяния, выплеснуть из себя слезами горе и ужас, да нельзя. В другом спасение.

«Силу ведьма берет из самого скверного, поганого, что есть у нее внутри, – однажды рассказала Дункель. – Лишь убивая душу, ты получаешь настоящее мастерство». Но эти жуткие слова напугали Листи, разум не хотел их принимать. «В юности все, имеющие дар, мечтают овладеть черным колдовством, да не каждая готова заплатить такую цену, – ухмыльнулась наставница. – Чтобы стать темной, у кудесницы только два пути: первый – постепенный, но тебе он не по нраву, смотрю, нос воротишь».

«А второй?» – с надеждой спросила маленькая Листи.

«А второй и врагу не пожелаешь, – буркнула Дункель. – Да и не сумеешь ты, добрая слишком, бесхребетная, – поддела ученицу напоследок и долго к этому разговору не возвращалась».

Листи часто доставались насмешки да недовольное ворчание, она огорчалась, плакала, но не роптала – строгая наставница лучше никакой. Тем паче без Дункель еще неизвестно, дожила бы она до сегодняшнего дня или давно покоилась на погосте…

Медленно плетется Листи, с трудом переставляет ноги, конвоир торопит, но не шибко усердствует, не налюбовался, видать. А только короткая дорога не может длиться вечно, и вот уже деревенская площадь как на ладони. В иное время устраивали здесь гуляния и ярмарки. Выставляли заезжие купцы складные столы с товарами, приходил с обменом люд из ближайших хуторов. Большое селение выбрала Дункель для Листи, под сотню дворов. Или же для себя, чтобы не примелькаться…

Листи росла в южном городе, далеко от этих мест. Мать, такая же слабая кудесница, как и Листи сейчас, изменила правилам – вышла замуж, родила сына и дочь. Но привезли моряки из чужих краев хворь неведомую и не справилась с ней знахарка, не хватило умений. Вдобавок тоже заболела и семью заразила: одного за другим схоронили добрые люди. Листи, младшую, сразу отселили в дальнюю комнату, а все равно не миновала ее злая лихорадка. Но неожиданно повезло – зачем-то заглянула к ним в гости Дункель, нашла, вылечила. Бросила сквозь зубы: «не благодетельствую – долг отдаю», а что за долг так и не рассказала.

Власти закрыли город на карантин и никого не выпускали. Начался голод, бунты. Но для Дункель преград не существует: провела она Листи по невидимой грани и определила жить сюда: «И климат другой, и воздух опять же свежий», – усмехнулась непонятно.

Листи тогда едва исполнилось десять, однако она все помнила и хранила благодарность.

Но не стала ей Дункель ни приемной матерью, ни заботливой нянюшкой. Даже по имени Листи почти не называла – чаще просто девочкой. А еще уходила, когда пожелает, и возвращалась всегда внезапно, без предупреждения. Учила Листи кое-как чему-нибудь, а заскучав в домашнем уюте, снова бросала на долгий срок.

В детстве за Листи приглядывала старая Берта, ее дом стоял аккурат напротив того, где Дункель поселила воспитанницу. Соседка боялась ведьму до дрожи, но та платила полновесным серебром, а Берта растила внучку одна, и деньги ей были ох как нужны. В деревне без крепких рук даже не тяжко – невыносимо, ни старухе, ни ребенку не выжить. А таких, кто задаром станет что-то делать для чужого человека, не много отыщется.

Сама Берта Листи не любила, хотя обязанности свои выполняла исправно. Готовила, обстирывала, за порядком следила и к быту деревенскому приучала, делясь житейскими премудростями. Но не было между ними тепла. Зато Файби, внучка соседки, почти сразу стала кудеснице лучшей подругой. Обе сироты, еще и погодки – они очень сблизились и даже считали себя назваными сестрами… Да только девичество заканчивается быстро.

Сосватала Берта кровиночку за парня из соседней деревни, а через месяц после свадьбы померла. Приехали молодые жить в старый бабкин дом. И, казалось бы, все так же рядом, а словно в другом измерении, куда Дункель вечно убегала. Запретил муж Файби знаться с кудесницей, и подруга теперь при встрече еле кивала. Но синяки ее от Листи не укрылись. Ошиблась Берта с выбором жениха: негодящий мужик Файби достался…

Неровность проселка сменилась гладкими горячими булыжниками. Сегодня место для пестрых торжищ и шумных празднеств превратится в лобное. Высится в центре площади помост для казни, внизу сложен шалашом валежник. Сучьев насобирали, а поленьев пожалели… Новая мысль, чужая. Прежняя Листи никогда бы так не подумала, да и ужас всяко помешал бы, оставив голову пустой, ватной. Но сейчас есть цель, разум ясен и холоден, точно и не с ней все происходит.

А по левую руку таращится толпа. И лица вроде знакомые, когда-то даже приятные, а теперь противные, как маски на празднике конца зимы. Но там в прорезях горели разные глаза: хитрые, смешливые, приветливые. А тут будто одинаковые: недобрые, враждебные.

«Ты не родная здесь, – говорила ей Дункель, – зачем держишься за них, опекаешь? Зачем привязываешься? Люди слишком завистливы, чтобы любить тех, чьи способности недосягаемы. Наступит день, и они предадут тебя: одни – по глупости, другие – ради выгоды, третьи – из трусости. Так случается всегда».

Но Листи эти предостережения пропускала мимо ушей. А вспомнила только вчерашней ночью, когда сидела без сна в подвале, что в здешнем храме под склад раньше использовали, а нынче под каземат приспособили. Листи жмурилась от страха в кромешной темноте, прислушивалась к шебуршению крыс в подполе, поджимала босые ноги, зябко съежившись на гнилой соломе, и накручивала обиду на сердце, как локон на палец.

После такого уже и не боязно ей смотреть на морды бесстыжие. Вон в первых рядах стоит, подбоченившись, дочка мельника, лыбится, злорадствует. Ревновала она Листи к сыну старосты и не верила, что не мил он кудеснице совсем. «Статью удал, да умишком мал» – не лежит у Листи душа к таким парням. Обнимает невесту свою бывший ухажер, щерит в глумливой ухмылке желтоватые зубы. А рядышком скалится скорняк. Сколько раз лечила его Листи от желчной болезни – не сосчитать. Сколько говорила ему: не пей хмельное, нельзя тебе – все без толку. Как прихватит – ползет к знахарке, отпустит – бежит в таверну.

«Добро, оно как детская забава – ни урока от него, ни пользы, потому и забывается быстро. Получил, что хотел, безо всякого труда, и живи себе дальше спокойненько. Кто подобное ценить станет?» – спрашивала Дункель, хмуря брови.

Права была наставница: даже помощь в ответ на просьбу не для всех благо. За скорняком топчется, верно, с похмелья мается, дружок его, такой же пьяница. И ведь жена выпивохе досталась пригожая, до мужской ласки охочая, но горячительное ему, бездельнику, дороже любой бабы оказалось. Вот и пошла молодка искать любовь на стороне, а к Листи бегала за настойкой, чтобы не понести незнамо от кого. Жалилась, что с таким муженьком детей не прокормишь, но наказы кудесницы не соблюдала, еще и пользовалась лекарством слишком часто… Теперь и захочет, а малыша не заведет. Листи, как это почуяла, сразу честно и выложила, а зря – только еще одного врага себе нажила.

Веревку, которой приговоренную к столбу приматывали, небось на конюшне у местного барона выпросили. На новую конюхи поскупились, отдали ветхую, уже потемневшую, насквозь пропахшую лошадиным потом. Сам владетель домена и замка на холме не явился глазеть на расправу и слуг не пустил: ни одного нет среди зрителей. Хороший он человек, мудрый, да пожилой уже, не боец. От него-то деревенские и узнавали все новости. Например, что в прошлом году схоронили предыдущего короля, а сын его, набожный и не шибко умный (нельзя так о монархе, да дела его уж больно странные), как взошел на престол, сразу взялся свои порядки наводить. И от реформ его совсем житья не стало.

А недавно объявил правитель ведьм сатанинским отродьем. Повелел отлавливать и предавать казни жестокой: не обезглавливать или вешать, как других преступников, а сжигать заживо на костре очищающем. Такого зверства даже старики не помнили, и в преданиях о подобном не рассказывалось. Темных всегда побаивались, что скрывать, но если охотились, то лишь на самых злостных нарушительниц закона, с остальными прежние власти обычно договаривались.

И ведь предупреждал кудесницу владетель еще неделю назад, когда приносила ему притирку от подагры. Но Листи отмахнулась, не приняла всерьез: настоящую ведьму еще пойди поймай. Не все настолько искусны, чтобы ходить меж мирами, как Дункель, но переместиться куда-нибудь, подальше от опасности, способны. И глаза отвести, если нужно, хоть одному человеку, а хоть и отряду церковных псов, что поддерживают нынешнего короля и давно смотрят косо на всякую волшбу.

Но темные – редкие птицы, зато знахарок, как Листи, полным-полно. Они всего-то и умеют, что бородавку заговорить, легкую болячку отшептать, снять приворот, если его равная наложила. Ну и, конечно, настойки варить, вплетая в зелье несложную ворожбу для лучшего воздействия. А потому Листи была уверена, что ей нечего бояться. И лишь вчера, когда пришли за ней, поняла: кудесниц в основном и жгут, ибо сильные святошам не по зубам.

Пастырь в длинной черной сутане начал монотонно зачитывать приговор, подслеповато щурясь в белый лист гербовой бумаги. Парочка его приспешников уже достали факелы и высекают искру. А Листи продолжает вглядываться в толпу, накручивает себя. Кто из деревенских написал донос – и гадать не к чему, все едино мало выживших останется после сегодняшнего дня. Все они виноваты, все неблагодарные! Предатели!

Когда Листи сравнялось шестнадцать, Дункель вдруг вернулась к старом разговору. «Иногда сила просыпается в кудеснице от горя и обиды. И тому, кто в этот момент рядом окажется, не позавидуешь. Бывает, и целые деревни сносит в одночасье, если ярость новой ведьмы велика. Да ты и сама небось слышала о таком в сказаниях… Иные считают, их выдумкой, но это правда. Первым, слепым выбросом темной волшбы никто управлять не может, оттого страдают и невинные».

«Но разве нельзя как-то подготовиться, наперед научиться силу свою усмирять?» – удивилась тогда Листи. «Нет, – отрезала Дункель. – Чего пока не имеешь, тем и управлять не научишься». И так это прозвучало, что Листи не рискнула спрашивать, какой путь получился у самой наставницы, хоть любопытство и мучило.

Дункель пропала два года назад. Ушла по своему обыкновению, наскоро попрощавшись, и не возвратилась, сколько ни ждала ее Листи. Раньше покровительница исчезала на месяц-другой, а то и на полный сезон, но потом обязательно появлялась проведать подопечную. А тут, наверное, решила, что больше не нужна. Всему, чему могла, обучила, да и выросла девочка – этой весной двадцатый день рождения отметила.

А солнце уже скрылось за тучами. Поднялся ветер, захолодил шею и голые руки, погнал мурашки под тонкой рубахой. Не природа это балует, догадалась Листи – она сама. Чувствует кудесница, как шевелится внутри, ворочается прогорклый комок, рвется наружу.

Еще немного и налетит ураган, взовьется пыль с земли вместе с камнями. Засверкают в небе жгучие молнии, обрушатся вниз на беззащитные головы. Прокатится ливень с крупными градинами, побьет посевы, скотину и людей. Дункель говорила, что редко такое случается, а свидетелей почти не остается, да и память у народа короткая. Зато теперь наплодит глупый король темных ведьм без меры, соберутся они – изведут дурака, туда ему и дорога.

Сейчас и сама Листи кривится в зловредной усмешке. Вот-вот проснется сила, даст невидимые крылья, перенесет далеко отсюда, на другой конец света, где никто ведьму не найдет.

Последний раз смотрит кудесница на односельчан, с кем провела половину своей короткой жизни. Спасала, лечила, беспокоилась, как за родных, а закончилось все, как Дункель предсказывала. И вдруг ненароком взгляд выхватывает из безликой массы бледное лицо бывшей подруги. Правая рука на животе лежит, левая – рот прикрывает, крик сдерживает. Как Листи не заметила, что Файби младенца носит? Пускай, срок еще маленький, но жест обережный выдал знахарке правду. Плечи названой сестры трясутся от рыданий, а муж ее, поганец, пытается образумить строптивую, хватает за локти, дергает, но Файби словно и не замечает.

А чуть подальше плачет в голос Вайси. Дар в ней пока еле теплится – не вошла в возраст, одиннадцать всего, как заневестится, так и придут умения. Но Листи за будущей кудесницей приглядывала, обучала разному, несложному.

Жмется к Вайси дружок ее по играм – младший сын кузнеца. Хилым он уродился, нездоровым, негодным к отцовскому занятию. Болел постоянно, а родичи только глаза отводили: и помрет – не жалко, все равно толку от него никакого, лишний рот. Но Листи не сдавалась – каждый раз выхаживала. И Вайси его жалела, когда мальчишке совсем худо становилось, она и прибегала за помощью, а не мать.

В задних рядах притулились самые «никудышные», не сколотившие крепкого хозяйства или чаще других со старостой несогласные. Желваки перекатываются на скулах у мужиков, смотрят угрюмо, исподлобья, но не на кудесницу, а на церковников. Да что может сделать горстка безоружных против закованных в доспех, опытных ратников? И все ж те, кто вперед не вылез, не за зрелищем пришли, поняла Листи – проститься.

Да что же это?! Как обречь их на злую участь?! Пусть и не нарочно, а все одно те, кто на площади собрался, если не погибнут, калеками останутся, еще и без помощи знахарской. И даже не пришедших глазеть на казнь, не минует лихо. Без урожая пойдет гулять голод по дворам, а первыми на кладбище повезут стариков и ребятишек. Как после такого быть счастливой, радоваться новому дню? Как заглушить свою совесть, не вспоминать, не думать? Не суметь ей, разве что напрочь душу убить, как Дункель рассказывала. Но тогда зачем вообще жить?

И вся ненависть, что Листи копила с ночи, тешила болью, питала страхом, испарилась разом, в одно мгновение. И будто вынули из кудесницы стержень – ноги отказались держать. Она обвисла на веревках вонючих, приготовилась к смерти лютой. А факелы уже ткнулись в кучу валежника, заплясали голодные языки пламени, почуяли добычу. «Хоть бы в чаду задохнуться», – последняя связная мысль мелькнула…

Но когда заполыхал пожар, различимый даже сквозь нескончаемые слезы из разъеденных дымом глаз, померещилось ей вдруг лицо наставницы. Пусть не баловала она Листи, не нежничала, а все равно единственная родная душа. И не свидеться им больше, не узнает Дункель, что погибла ее ученица непутевая.

«Ду-у-ункель!» – кричит Листи и рвется что есть мочи. И в тот же миг обвалились тугие путы, побежали по коже иголочки, как в детстве, когда ведьма маленькую кудесницу по грани проводила. И выдернуло Листи из этой реальности – от занозистого столба, от гула толпы, от монотонного речитатива священника – перенесло в тишину незнакомой светелки.

Дальше все плохо помнится, как в бредовом дурмане. Вот сажает Дункель ее в мягкое кресло, какие были у Листи еще в городе, в доме матери с отцом. Обмывает лицо и вспухшие, с уродливыми следами веревок руки, заматывает их тряпицей, смоченной в целебном отваре. После принимается смешивать на круглом столике снадобья.

– Сейчас выпьешь и спать, – говорит строго. – Утром встанешь здоровая, еще лучше прежнего.

Получается, не бросала ее наставница, подглядывала в оконце специальное?

– Зачем спасала? – пересохшее горло выталкивает звуки с трудом, непослушные губы не хотят шевелиться. Дурные эти слова, ядовитые, не Листи их произносит, а тьма, которой не дала воли. – Не смогла я… бесхребетная!

Дункель молчит, еще усердней двигает ступкой. Морщит лоб, но глядит в плошку, не на кудесницу. Лет наставнице гораздо больше, чем деревенским старухам, а с виду молодка – темные живут много дольше обычных людей. Вдруг она поднимает голову, смотрит Листи прямо в глаза:

– Никто не может иметь одну черноту внутри, даже ведьма. Если нет в человеке совсем никакого света, то и разум его тускнеет, одна оболочка остается…

Дункель запинается и молчит, будто пугаясь того, что скажет, но все-таки упрямо добавляет:

– Я не такая мудрая, как ты думаешь, не сразу это поняла, – она вздыхает, наливает в зелье воды из мерной чашки. – Ты и есть мой свет, а я, глупая, боялась к тебе привязаться, боролась со своею слабостью… И не победила, оно и к лучшему, как оказалось. Но всю жизнь тебя опекать тоже неправильно: длинный ведьмин век, только и он кончается…

Она протягивает готовую настойку Листи:

– Пей, а я пока главное скажу. Не спасала я тебя, слишком поздно беду почуяла. Сама ты за грань шагнула, – улыбнулась Дункель по-доброму, тепло, как никогда раньше. – Давненько среди нас сильных светлых не было, таких, чтобы тьму свою усмирить сумели. Я горжусь тобой, девочка.


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 4. Оценка: 5,00 из 5)
Загрузка...