Кларк

Парафиновый город на мраморном столе

Волшебник дрожал от ледяного дыхания страха.

Казалось, что страх и ненависть притаились везде, преследуя, смущая, мешая созидательному настрою. А ведь волшебник в ответе за этот город с недостойным, по его мнению, населением, чуждым очарования, в отличие от здешней природы.

Откуда взялась эта въедливая ненависть? Она будто выползла из бушующего моря. Может быть, её выбросили с кораблей завистники? Иначе как объяснить, что плавучие громадины обходили удобный благоустроенный порт? Корабли ускоряли ход, уносились прочь от поселений под властью магов и волшебников.

Ненависть пряталась в волнах, в ветвях деревьев, в дальних трущобах отшельников. Исподволь подползала к прибрежным городам, дразнящим дарами с помощью волшебства.

 

Сегодня в городе зима. Волшебник словно плыл, опасливо отстраняясь от замызганных стен домов. Лавировал между снежными горбами, изворачиваясь гибким телом. Давний смотритель приморского города по случаю рождения в этой местности, он ощущал себя грубой суровой верёвкой, какими опутывают здесь дворы для сушки белья. Уличная разговорная кутерьма, мусорный бедлам, зловонный дух нечистот, глупая беготня, суетливая сумятица быта, несовершенство. Всё не по нему, всё оскорбляло его художественный вкус. Совсем ещё недавно обновлённые здания сверкали опрятной чистотой, как парафиновая бутафория в его мастерской. И вот оживлённое людское скопище в неприглядном неряшливом состоянии, как колония вечно испражняющихся чаек.

Город в который раз быстро превращался в постыдное, гадливое место обитания с затхлыми запахами из мусорных баков, набитых доверху отходами. Сколько можно прибирать за горожанами? Когда они перестанут надеяться на волшебство? Могли бы сами починить скрипучие двери, покрасить дома, расчистить замусоренные улицы, убрать сугробы.

Чувство долга будто застоявшийся изнутри засор, раздражало городского смотрителя. Но спасительная мысль о скорой переплавке радовала, освежала, появлялось чувство снисхождения. Стало терпимо облетать городские окрестности, волшебным зрением проникать в каждый дом. Возбуждённый лёгким морозцем, смотритель, как резвый ветерок, заигрывал с прибрежными хвойниками. Показалось, что пихты нахохлились заиндевелыми иголками и топорщились перьями птиц.

Постепенно игривость его исчезала, он грустнел, скучнел, словно сконфузившись от заспанных, неприветливых лиц, прильнувших к окнам. Горожане глядели на новый день опустошённо и вяло, так же уныло, как вчерашним летним утром. Тогда хотя бы возмущались ожившими мухами, удивлялись паукам: «Когда и успеют накрутить паутину?!.»

Смотритель огорчался, что, отвлекаясь на насекомых, люди обесценивали природный дар вдохновения, не испытывали восторга сопричастности чуду, что всегда случалось с ним от созерцания красоты. Их души могли бы звучать в унисон с бесструнной музыкой моря, трепетать от восхищения при виде восхода. Волшебнику казалось, что он один замечает зарождение юного дня. Нежное утро, наивно трогательное, как доверчивое дитя плескалось в молочно-розовой купели. А закат, наоборот, пламенел в огненных оттенках словно окрас матёрого лиса. Метались по небу тревожные краски, морщились, бились внахлёст и расходились, подражая морской волне.

Но, даже штормовой волне не сравнится с нарастающим раздражением смотрителя.

 

Горожане, похоже, дни не замечают, ночи не помнят, словно и не живут.

‒ О-о-о, нет, нет, ‒ пытался успокоить себя волшебник, припомнив ценителя прекрасного, который сегодня на заре принародно явился во всей красе. Расплываясь по балкону полуголой тушей, раскормленный человечище лениво почёсывал то неряшливую бороду, то волосатый живот. Выпучив глаза, прицельно всматривался в радужную даль. Всё утро полнотелый просвещал обитателей прибрежных домов, упражняясь в красноречии. Тыкая толстым пальцем в сторону моря, он трубным басом гудел на всю округу о разводах на небе. Обличительным тоном заверяя, что точно такая радужная гематома сияла на лице щуплого дворника по прозвищу Грушенька, пострадавшего от «курвы-жены с тяжёлой рукой».

Волшебник слышал, как старательно декламатор отхаркивался, хрюкал, рычал, прочищая горло, когда с напористой трагедией в голосе расписывал «сиреневые глаза Грушеньки», из которых сочилась мутная сукровица красно-фиолетовых оттенков рассвета.

Терпение волшебника иссякло, захотелось превратить оратора в вепря с ветвистыми кривыми клыками, чтобы пасть животного не закрывалась, мешая чавкать кислую хряпу.

‒ Пусть сдохнет от голода, или не сдохнет, а усохнет, как щуплый Грушенька. Обрушить бы в крошку, измолоть бы в пыль истязающие видения городских дикарей, чтобы не созерцать их пустопорожние рожи, ‒ раззадорился смотритель. Но опомнился, когда на балкон к крикуну выскочил маленький мальчик и ласково прижался к отцовской ноге.

 

***

Волшебник не переставал думать о городе, видел его, как закисающее захолустье у кромки прекрасного моря. Раньше он внушал себе, что все беды от голода, но теперь продовольственные склады на каждом шагу, люди могут брать столько, сколько унесут. Жильё у них удобное, правда, вечно пропитанное запахами жареного лука, тушёных корнеплодов. Что за консервные предпочтения у горожан в меню? Вблизи домов всегда витал запах капусты, что квасилась прямо на улице в открытых деревянных кадках.

Из просверленных дыр в месиве пузырился воздух. Капустное крошево бродило. Нечто сопливо- тёмное источало горечь и кислый смрад.

 

Волшебник подозревал, что так не должно быть. Тихо, про себя, называл жителей брюхоногими моллюсками без раковины.

 

Непонятно волшебнику, почему ярко освещающий его раньше ореол покровителя, теперь окончательно потух в глазах людей?! Его старания по облагораживанию города словно оплывали парафином в пробных макетах. Подопечные не должны помнить о прошлой жизни, но почему-то снова и снова повторяли путь, похожий на одичание.

‒ И ещё эта капуста! О ужас! Неужели всё зло в ней? ‒ возмущался волшебник.

У него появилось брезгливое презрение к тупой и пошлой обыкновенности жизни, пустой по содержанию и бесформенной по устремлениям. Он всегда утверждал, что в царстве природы у всего живого есть благородное наполнение: у цветов – вдохновенный аромат, у животного – воля к выживанию. Больше всего на свете он хотел видеть природу человека переполненную высокодуховным смыслом.

 

***

Бывало, в городе, если не удавалось увернуться от напирающей действительности и случалась встреча с праздным горожанином или внезапно выскочившим на окольные пути ребёнком, смотритель сразу нырял в пушистый снег с головой – во избежание всегдашней злобы и ненависти.

Сейчас ему надоело осторожничать.

Да, нечаянно столкнуться с волшебником мог только неразумный малыш – и улыбнуться светло и весело. Остальные жители, поймав взглядом даже тень смотрителя, отворачивались в сторону или прятались по домам. Что ему остаётся, когда втайне ненавидит, насмехается и не принимает весь город? Не стирать же их с лица жизни бесконечно?

Ради милой теплоты, струящейся счастьем внутри тела волшебника от случайной улыбки малыша, в ответ невозможно сотворить зло. Позволял себе лишь маленькую шалость, менял времена года по настроению, почти каждый день. Просто чтобы неблагодарные горожане не забывали о его могуществе. Пусть учатся пребывать в изменчивом мире. Пусть будут достойными жителями идеального рая, что он тайно готовил для них в своей мастерской.

 

‒ Тянучка, тянучка ковыляет!

‒ Ну вот, опять, ‒ вздыхал волшебник. ‒ И почему это ковыляет? Я легко парю над снежной поверхностью. Бубнят, видите ли, исподтишка, будто глухие барабаны ухают.

‒ Да дайте уже кто-нибудь длинной пиявке по голове! Или по плоской морде! ‒ надрывался откуда-то с верхних этажей мужской голос, обладатель которого, наверно, прятался за шторой.

‒ О-о-о! Этот зловещий звук в регистре контрабаса, а ему вторят сигнальные вопли валторн, ‒ перекрикивал голоса смотритель.

Будто контуженный злобными окриками, он вдруг задёргался пластичным телом.

‒ Какая пошлость выражений! Морды у них, а у меня глаза-образа на фарфором блюде вселенной.

Ух ты, некстати накрыло!‒ смотритель покрутил головой, позвякивая защитной огранкой. Извиваясь как змея под палкой, судорожно затрясся.

 

‒ Припадочный, чтоб ты завязался мёртвой петлёй! ‒ Совсем рядом забренчали, захрустели, залязгали. Смотритель оглянулся и заметил торчащий из земли деревянный дом с низкими окнами. Почудились тревожно вопящие пасти с разинутыми оконными створками. Как в манящую тайной ловушку неодолимо потянуло заглянуть в чёрную дребезжащую глубину. Смотритель приблизился вплотную, почти шаркая телом о стены и взревел от впившихся заноз. Шероховатая сучковатость задранных кверху щепок ощетинилась будто иглами из-за грубой резьбы по дереву.

‒ Что за безрукий урод резал метки на доме? Чёртовы искромсанные завитушки, похоже, вырубали топором, ‒ заголосил волшебник. Закатив глаза в ворожбе, он по-звериному рявкнул: ‒ Пусть обитатели изрезанного жилья отплёвываются теперь опилками!

 

С лихорадочной быстротой растягивая тело, заклинатель выстрелил собой в небо. Оседлав облако, долго изображал бешеную скачку и нервным бредом тараторил:

‒ Я творец! Мой дух летает повсюду. Проскальзывает в узкие зазоры прозрения на зовущий свет озарения, тянется в просветы таинств. Прошивает видимый мир насквозь, по пути нанизывая свои ощущения.

Это всё в моей плоти. Я из одной ткани с миром.

Я из одной ткани с миром. Я из одной ткани с миром.

Волшебник решительно свернулся улиткой, выпустив на волю только голову.

 

Ему чудилось, что в воздухе пахло бедой, волшебник изворачивался с проворством локатора, ищущего сигнал. Особым восприятием, сродни звериному чутью, он остро ощущал происходящее вокруг, что будоражило, нагнетало беспокойство.

По воле волшебства вокруг не в полную силу зазвучала симфония «Полёт валькирий» Вагнера.

Огромные глаза волшебника блестели радужной влагой. Он жалобным тоном бубнил, голос его неуверенно дрожал:

‒ Враждебность горожан обижает, вытряхивает меня из плавучих облаков созерцательности. Заставляет торопиться, а макет рая в пятой переплавке не совершенен. Сколько ещё пробных миров мне надо сотворить до идеального? – Волшебник глубоко, с горестной затяжкой вздохнул. ‒ А вдруг опять получится убожество? ‒ И тело его снова затряслось, извиваясь в судорогах.

Слёзы серебрились ручьём, непроизвольно текли из сверкающих глаз. Ах, зачем он покинул уютную мастерскую, пребывающую в атмосфере слияния искусств!? Оставил коллекции картин, гравюр, музыкальных сочинений, с незабвенными гаммами, рыдающими фразами нотных знаков. Ведь только в одиночестве можно служить истинной красоте. С помощью интуитивного прозрения проникать в суть вещей. Ах, зачем так низко пал, что предаёт живописный вдохновенный язык, без которого не понять ни поэзию, ни созвучие изящного произведения?! Волшебник сетовал на невежественное состояние городского общества, которое становилось агрессивнее, а выход на улицу всё опаснее.

А ещё эта капуста. Ах, к чему эта капуста?

Волшебник клял тёмные мысли, зародившиеся в фантазиях горожан со сбродом познаний, разнородных, грязных, меркантильных, не одухотворённых искусством.

 

Симфоническая музыка с нарастающей силой звука следовала за волшебником, будто неотступная наушница нибелунгов всё громче воспевала власть заколдованного кольца.

 

Волшебника обжигал запал непримиримости в отношении к действительности, его обида требовала мстительного выхода. Он решил, что отныне будет творить, подчиняясь только вдохновенному воображению, не потакая низменным людским желаниям.

‒ Надо научить дикарей новому языку, ‒ вслух проговаривал волшебник. ‒ Раньше я будто жонглировал людскими фигурками, а не пытался вжиться, войти в них. Теперь понял, что горожане – это мои силиконовые формы, молды для обитания всесильного духа. Я не сдамся и сотворю из людских душ идеальное. Вылеплю их новые тела и оживлю по великому сценарию. Вложу дух в слепленное тело, погружу в чувственную плоть мира, наполню смыслом мои литые создания. Город будущего оживёт, облагороженный высокими устремлениями к идеалу. Парадоксальная задача, но я волшебник, и мне по силам исполнить подобное.

 

***

Приближаясь к караульным стражам замка, он успокоился, с радостным облегчением вздохнул, протягивая к окаменелой защите неуловимые руки словно солнечные лучи. Его объятий хватило, чтобы бурые каменные глыбы заклубились белым паром, быстро испаряясь. Вскоре от охраны остался лишь дымный след, как от восковой свечи. А невидимый постороннему взору старинный замок вырисовывался в очертаниях постепенно, пока не появился «шедевр готического стиля», по мнению волшебников из других городов.

Залетев внутрь, хозяин горящим взором распахнул створки высоких окон.

В каждом оконном проёме плавно оживали картинные пейзажи, похожие на вечные творения знаменитых художников разных эпох. Будто внутренний свет озарял сиянием одухотворённое лицо волшебника. Улыбка тонких губ выражала трогательную всепрощающую святость. Как бы манящий жар лампадки маячил под его глазами-образами. Капельные розочки ушей покраснели от удовольствия, из вдавленного на лице трогательного пятачка носа полились звуки мелодии «Слеза» Вагнера.

Летящие линии длинного тела постепенно сжимались, погружаясь внутрь радужно мерцающих окружностей. Будто из тени и света появлялись объёмы человеческой фигуры волшебника. Превращение остановилось на размерах рослого статного мужчины, совершенно нагого, с бледной, будто прозрачной кожей.

Теперь волшебник безумно ликовал и походил на голого юродивого в тряске своевольного буйства чувств. Его длинный член маячил, как маятник Фуко. От избытка в памяти сильных эмоций и впечатлений волшебник старательно и густо замешивал в себе чувствительность. Добиваясь восторженно-летучего состояния, что часто сравнивал со скатертью-самобранкой образности, где в меню изысканных угощений ореховый шёпот леса, горчащие солью морские глубины, карамельные переливы воды, сладкоголосый гам птиц, травяной аромат ветра, сливочная пена облаков, молочная улыбка малыша.

Волшебник всегда восторгался тем, как приятно смаковать иллюзию словно нежное суфле. Делиться лакомством с музами изящных искусств, мол, их смутный говорок смолкал без вкусных подношений.

 

***

Волшебник полностью отдался во власть родной стихии мастерской. В его воображении теснилось пережитое сегодня. Всё это вспоминалось, сплеталось, звенело, искрилось сладкой и, одновременно, горькой болью на фоне созерцания восхитительных картин, захлестывало приливами и отливами солоноватого созвучия симфоний. Как он счастлив возможностью находиться здесь! В мастерской с каждым мгновением его дух восстанавливался и обретал безграничную волю.

Волшебник словно чувствовал тонкой оголённой кожей раздирающий зуд творчества, слышал капельками ушных розочек зов пытливого обновления. Возникло непреодолимое желание оживлять личные вселенные в сиянии неземного света.

В мистической прострации творец переключился на романтический настрой, теперь с жадностью внимая «Призраку оперы» из бережно хранимых партитур мюзиклов Уэббера.

В надрывном звучании мелодия, казалось, исходила из его волшебного чрева. Его тело, уже человеческое тело, опять тряслось в лихорадочном приступе, в голове будто бурлил кипяток. Волшебник подбежал к неподъёмному вазону с розами, черпанул из подставки горсть рассыпной гранитной крошки и стал раскусывать зубами, обливаясь слезами. Одурманенный приливом удушливой волны чувственности, будто в безумии, онанировал на розы, специально царапая шипами ноги, ступни, пальцы, а потом ягодицы.

При этом он истерично шептал, словно верующий, с придыханием молил:

‒ Меня истязает тоска, обжигают слёзы, душат рыдания! Что мне делать? Почему я радуюсь этому? Что за сладкая боль, которая глубоко расширяет моё сердце? Сердце – лишь живая клокочущая мышца, полая, как молда, а хлещет энергией боли, переполняет меня восторгом, силой, верой, уверенностью! Значит, смогу оживить, наполнить и чужие пустые молды!?

Волшебник в жадном изумлении обводил взглядом, изголодавшимся по красоте, обширную мастерскую, на которую сколько бы ни глядел, всё было мало. Помпезно-величественную, в сверкании драгоценностей, инкрустированных в украшения миниатюрных статуй греческих богинь-покровительниц тонких искусств. Нагая, огромного роста окаменелая дева лукаво подглядывала за ним из-под мраморной вуали. Гладкое полотно стен, как дно морское, полностью утонуло в туманности живописных мазков картин, под рельефом гравюр, под выпуклым, как кораллы, орнаментом гобеленов.

И не понять, где живое, где неживое – всё это, по мнению волшебника, соткано из вечной материи – творческой энергии, властвующей над душами без лицемерия и жалости.

 

***

Возбуждённый волшебник наконец- то заметил маленького человечка, единственного собеседника в замке.

Сотворённый из воска поэт молча внимал создателю. Терпеливо наблюдал за волшебником, многоликим и многоимённым для поэта. В который раз поэт выслушивал жаркие уверения творца об обжигающей изнутри энергии, которая будто бы мощнее огненной лавы тысячи вулканов. Поэт давно заметил, что вулкан всегда взрывался и бушевал в хозяине после возвращения из города.

Так же, опять и снова поэт узнавал о чудодейственном просветлении мастера, находящегося здесь, среди шедевров. Шумное восторженное исступление хозяина было не в диковинку поэту. Оставалось только терпеливо ожидать, финал всегда таил сюрпризы от творца.

Тем временем тот уже в упоении завывал, перекрикивая симфонии, иногда

по- щенячьи повизгивал о том, что ясно ощущает в себе. В пафосной стойке голый волшебник то затихал, то снова оглашал мастерскую пронзительными воплями, уверяя, что его бессмертный дух забрезжил прозрачной гладью безмятежного покоя, сравнимого с безвременьем, с небытием, с последним человеческим выдохом на земле. Он прерывисто дышал, орал, что чувствует в себе силы, способные перевернуть полмира. Обводил нервным взглядом вокруг себя, убедительно удивлялся, что стало светлее, и можно разглядеть все сокровища в мельчайших деталях.

 

***

Слепленный из воска поэт считал себя пленником в безвольном заточении.

«Храм искусств», по утверждению хозяина, виделся поэту тесным хранилищем нагромождённых как попало изящных предметов. Ему казалось, здесь можно задохнуться от летающей пыли, взбаламученной дыханием гениальных мастеров. Иногда, в мрачной темноте, поэту мерещилось собрание великих седовласых художников около картин.

Великосветский шёпот с шелестящим дыханием слышался везде. В драпировках холодного шёлка, обрамляющего окна, в складках бархата пышных пуфиков. А может, это шуршали мыши? Поэт часто путал сон с явью. Мастерская будто отвергала поэта, ему было неуютно, холодно и одиноко. О, если бы не Оригами! Он жил, дышал ею. Поэт чувствовал, замечал, что шедевры призывно ласкали только уставший взор хозяина после возвращения из города. Сегодня отдыхать создатель и не думал.

Хозяин уже впустил в себя осознание, что он – Спаситель.

 

***

Восковой поэт неотступно наблюдал ищущий, переливчатый взгляд мастера, изнемогающий от нетерпения. Стихотворец заметил, как творец, будто водопадом, вдруг излился зрением на огромный мраморный стол с массивными ногами-тумбами, этакий стол-бегемот. На поверхности стола разгром, хаос, свалка парафина. Крошащиеся фрагменты храмовых лестниц, куски остророгих башен. Искромсанные, изъязвлённые обжигающим паяльником, везде развалины скульптур, напоминающие лошадей, драконов. Корявыми кучками сиротливо скукожились, сгорбатились полуптицы-полуцветы.

Будто в оборонительных позах застыли закопчённые оплавленные фигурки людей. От некоторых сооружений остались лишь корявые лепёшки затвердевшего парафина. Судя по многослойным волнам из пепла, похоже, что ещё и бумагу сжигали.

Поэт поймал взгляд творца, отчётливо понимая, что этот материальный бедлам уже плескался, играл, искрился, кружил в потусторонних мыслях мастера, приобретая призрачные формы новой задумки. Мастеру всегда нравилось, что вязкий парафин плавится, закипает, застывает, поглощает и удерживает тепло. Нет материала лучше этой мягкой пластики, подходящей для сотворения пробного рая.

Создатель, бывало, лепил, как медитировал, философствуя:

‒ Воск тает, бумага горит. Живёт мгновениями красота. ‒ Иногда спрашивал, поглядывая на поэта: ‒ Разве не расплываются у нас в памяти характеры, дома, жизни, оплавляясь как вязкий парафин? Застывая холодными хрупкими обломками прошлого?

Поэт не находил ответа, ведь прошлое и будущее как чугунной цепью приковало его к мастерской. Все радостные мысли поэта находились рядом с Оригами.

 

***

Волшебник тем временем сосредоточился. Впился горящим взором в парафиновый разгром, одержимый сотворением беломраморного рая. Фигурные формы, силиконовые молды плавали в его воображении и ждали материализации. Эдем на мраморном столе уже чудился волшебнику в миражах придуманной идиллии.

А прошлый оплавленный рай сиротливо смотрелся совсем заброшенным, не живее погребённой под пеплом Помпеи. С закопчёнными человеческими фигурками, застывшими в выразительно трагичных позах.

 

***

Иноходец.

 

– На гладком мраморе в седых прожилках перламутра я в полумраке лунных бликов прячусь. Весь из воска, в золочёном сюртуке, тающий в тёплом свете Иноходец.

Если плачу, то незаметно, слезой медвяной. В неизменной дремоте липкого плена мысли мои гудят, словно улей, возвращаясь к Оригами. Она, несомненно, властвует надо мной. Мощнее пчелиной матки шуршащий зов из её коробки. В окружении синтетики ненавистной моя восковая плоть осенена крылатым духом живого пчелиного роя. В отсутствии бога гнетёт тишина, дыханием удушливым обволакивает город на мраморе.

О Оригами! В моём сердце самое лучшее:

Не жидкое море наших слёз зацелованных. Помню.

Трепетно мятую шею бумаги кручёной и губы в разрезе твои. Помню.

Брови траурно-чёрные, будто в височных тисках изломаны.

Нежно целую.

Разлука всегда в моей памяти тянется вязкой смолою.

Томительны больные мечты неразумные.

Мы из разных миров, рукам творца подневольные.

Ночь канифолью аморфной льёт в уши твой лепет прелестный.

Ты для меня совсем не бумажная, а из мёда янтарного спаяна.

Легкоструйные руки твои, истязая, змеятся по телу мне, как венцом оплетая.

Скрепляя запретный союз наш.

Твои волосы лентами узкими мелко расстрижены, льются на плечи в бликах луны светом продольным.

Душу пленяешь в объятьях, и дышит она через кольца тугие тягучего долга.

Вижу груди твои, как могильные холмики с жестяными крестами в сосках.

Глаза, будто кляксы сирени, с болью глядят и цепляют к себе мои губы.

Водопад своенравный пульсирует брызгами страсти. Будто клея горячего жёлтые капли обжигают и ранят.

Слаще патоки дымный поток, что окуривает наше слияние непризнанных душ. Когда тело бумажное в воске моём, плавимся вместе незримо.

Огнём омовение проходим в разлуке.

 

Оригами.

‒ Ты говорил, нет, ты обещал, мой клейкий Иноходец, что буду жить с тобой на мраморном столе.

Но остаюсь в постылой картонке и вижу мир в квадратную туманность крышки.

Жду тебя, как жёваная ветошь. Когда опять ко мне запрыгнешь с тяжёлых мраморных небес.

Ты называл меня любимой Оригами и обещал мне цветовой поток из плёнки разной.

Тогда, мол, мир из серой слякоти становится оранжево-рассветным, и нет убогости бумажной.

Ты что рыдаешь? Иноходец! И корчишься от моих слов?

 

Иноходец.

‒ Да, мне больно, как будто проглотил кипящую смолу.

Да, цветовой поток! Ах, Оригами, помню я об этом.

То радуга забвения, оптический обман.

Сознание моё перекалено тобою, а тело тает от тоски.

Но божий Рай опять не идеален. Всего лишь вязкий сгусток парафина.

 

Оригами.

‒ Да, пусть оплавится весь город твой! Какое дело мне до них.

Создатель обманчивых надежд меня здесь бросил.

Ваяет мир из парафина, а ты зачем из воска пчёл?

Чьей волей ты попал на мрамор?

И с гибкой ловкостью ко мне под стол запрыгнул?

И что ты знаешь об одиночестве бумажном?

Здесь тесно, душно и шершаво.

Творец наш ветрен.

Сложил меня он из бумаги, ликуя от видения Евы.

Но, отвлечённый на другое, забыл бумажное создание.

Здесь я одна, забыта и помята, далёк мой мир до завершения.

А твой из парафина Рай пусть, что ли, процветает?

Подсвеченный на мраморном столе.

 

Иноходец.

‒ Мучительница властная моя, ко мне на мрамор взойти не сложно.

Стол тумбоногий, грузный, как бегемот с разверзнутою пастью.

Оскал рогатых башен с извивами по кругу лестниц и вверх зовущих голосов.

По лестницам сновали люди, в прошлом творцом отвергнутые, сломаны они.

Да, был расцвечен город мой у бога во всевышней власти.

В тяжёлой дрёме бегемота не чувствуешь расселины судьбы, что расползается предвестницей изменчивых пристрастий.

Наш бог на поводу больной фантазии, как жало диких пчёл, – убийственной и скрытно нависающей напасти.

О прошлое!

Народ гиблолюбивый неспешно жил на мраморе холодном.

К переплавке вечно готовый и жадный до слов восхваления.

Я, Иноходец влюблённый, боюсь переплавки, где не будет тебя, Оригами.

Изменчива воля творца. Да пусть не свершится она в возрождении новом!

 

Оригами.

‒ Ах, пальчики мои! Такие тонкие и плоские.

Не удержать мне кисть и краску, чтобы внутри коробки стены обновить.

Вот, в левом верхнем уголке, цвела бы роза, пышно, важно.

Лоза её могла бы поверху струиться, как руки мои белые витые из белоснежных лепестков бумажных.

Но в снах моих видения другие.

Роза там с распоротыми острыми краями вместо лепестков.

Которые кололись, царапались, всё глубже, как резьбой болта, врезались.

Вначале увидала я следы на теле: дыры, борозды, рубцы, заломы.

Во сне от страха сжались гофрой ноги, когда метались по коробке клочки разорванной меня.

Ещё, мне кажется, я буду скоро горстью пепла.

 

Иноходец.

– О, Оригами! Твои рассказы ломят душу.

Зачем сильнее смерти в страх вгоняешь?

Творец! Что за мучительные чувства вложил ты?

В плоть восковую, растопленную на бане водяной.

О бог наш близкий! Залил в меня ты душу с молдой Оригами.

Как лучший клад сокровищниц вселенной, но жить мне больно.

Зачем так истязает тягучий сплав любви?

Без Оригами мне и сотый рай не в радость, а с ней и ад кипящий – мёд.

Прощаюсь ненадолго с тобою, моя бумажная печаль.

Взойду на мрамор и буду ожидать я возвращения бога, чтоб растворил нас вместе, отлил единой формою души.

 

Оригами.

– Творец меня забыл, а Иноходец слаб и вечно воском истекает.

Лепить его творцу, наверно, надоело, как надоел мне слог бумажный!

Хочу я в мир иной, живой, несовершенный.

Надеюсь, что попаду туда однажды из душного и затхлого мирка.

Придумаю сама, как выбраться отсюда.

Дно моей картонки шуршит обрезками бумаги, как море вольное, что слышу из окна, распахнутого настежь.

Сложусь как самолётик и полечу туда, на шёпот волн.

Для Иноходца, помню, танцевала, но так не соблазнишь удачу.

Судьбу мне, чувствую, самой менять и скоро.

С момента сотворения вижу лишь обещания.

И вновь, пугающие тени и блики солнца вдалеке.

 

***

 

Волшебник материализовал всё необходимое для сотворения города мечты и, удобно расположившись у стола, довольный вздохнул. Время текло медленно, по-тихому уютно побулькивала водяная баня для томления парафина. Мастер натянул на руки шелковые нарукавники и намеревался вручную лепить обитателей рая. Он трепетал в предчувствии вдохновенного угара от воскрешения парафиновых скульптур.

Его всегда возмущали маги нарушители заветов, которые предлагали запретное, называемое в народе «из-под полы мантии». Маги спекулянты советовали приобрести запрещённый у кудесников «чудесный принтер». Обещали идеальное сотворение миров. Расхваливали пробники многомерных объёмных фигур и безукоризненно литые формы домов.

Видел волшебник эти сомнительные миры. По лекалам принтера выскакивали одинаковые, будто ожившие, болванки людей. Как восковые зомби из музейного склепа, чем-то они пугали, отталкивали мастера. Да, принтер ускорял сотворение, но одинаковую по форме и содержанию живность творец не хотел. Совсем с ними неинтересно, когда прилетаешь в другие города, встречают весело, уважительно, с почестями. Как же тошнотворно послушны ожившие скопом люди, красиво напечатанные фигурки.

Приглашённому волшебнику всегда было скучно. Ликующее празднество казалось детской забавой неразумного ребёнка, где игрушки говорят голосом этого ребёнка и подражают его действиям. Не такой рай хотел волшебник. Он мечтал о лучшем городе на свете с идеально развитыми личностями. И вообще, он – волшебник особенный, и город у него будет не такой, как у всех. Скорее, скорее вершить великое дело! Успех и слава окрылят. Высший совет кудесников дарует волшебнику звание творца-изобретателя, утроив чудодейственные силы.

 

***

Вдруг внимание мастера отвлёк восковой поэт, воображая себя философом, назвавшийся Иноходцем.

 

Волшебник при желании, бывало, слушал поэта, но в основном не замечал его. Как- то, будучи в подавленном состоянии духа, волшебник спросил у поэта:

‒ Почему люди так омерзительно неблагодарны? В них будто неосознанно накапливается ненависть. С каждым актом оживления мне всё труднее быть их покровителем. Хочется истязать и мучать.

‒ О, мой создатель! Любое существо мнит себя живым. Будь его тело отлито из парафина, сложено из бумаги, слеплено из воска, или из г… ‒ Поэт смущённо запнулся и, воодушевлённый вниманием творца, с нарастающим жаром продолжал. ‒ Не важно из чего люди. Главное – быть живым, ощущать себя живым. Слышать зов души, откуда бы он ни исходил. Горожане не чувствуют вашу любовь. А если любовь теряет корону, то тоска коронует себя… Мэтр, позвольте о сокровенном? ‒ Иноходец с трудом дотянулся взглядом до глаз волшебника, поймав безразличный взор, с отчаянием крикнул. ‒ Меня мучает женский образ, неодолимо тянет к бумажной Оригами. Иногда кажется, что она жестока и неблагодарна, но общение с ней приносит сильный трепет, я чувствую своё сердце. Эта боль слаще, чем спокойствие на мраморном столе.

Подозреваю, о мой творец, что лепка людей по своему разумению важнее вам, чем нам, неблагодарным. ‒ Поэт отдышался и проникновенно продолжил. ‒ О, мой близкий Бог! Если бы вы знали! Как тоскливо без свободы. Безысходность как крючком цепляет, царапает первобытный страх.

 

***

Не редко случалось, что при разговоре волшебник неучтиво прерывал поэта и, вспоминая о неотложных делах улетал в город.

 

Сегодня Иноходец был активен, как никогда. Суетливо махал руками и ошалело подпрыгивал, стараясь зацепить огромный, по его меркам, нарукавник гиганта. Тот остановил симфоническую музыку и в тишине прислушался к крикам. Голое большое тело создателя нависло над мелким восковым человечком. Тот умолял, заклинал, рыдал и выкрикивал сумбурные фразы. Истерика поэта рассердила волшебника и он понял, как понял: о том, что Иноходец просит соединиться с бумажной Оригами в одно целое – этакое единодушие во плоти.

 

Вдруг из-под мраморного стола послышались крики.

‒ А я не хочу, не хочу по расчёту! ‒ Оригами взлетала. Она стрекотала словами, шуршала телом, шелестела руками, мгновенно складываясь в нечто обтекаемое, похожее телосложением на форму бумажного самолёта, который стремительно нёсся по направлению к окну.

Иноходец заметил лишь развивающиеся волосы на голове Оригами, её белые руки и ноги, тесно прижатые вдоль измятого туловища. Поэт с мольбою воззрился на всемогущего Бога-друга.

Тот ловким движением руки прервал полёт, поймав Оригами за расстриженные волосы-полоски. С лёгкой игривостью послал в бросок складной самолётик, как негодный мяч. Громко засмеялся, когда его бумажная поделка угадила прямо в картину на окне. Неуловимым заклятьем волшебник превратил Оригами в крошечную чайку, как показалось Иноходцу. Он замер, когда услышал произнесённые слова:

‒ О, мой поэт! Закончились твои мучения. Оригами во-о-он там, в верхнем правом углу на фоне небесной лазури. Радуйся, она увековечена на шедевре в виде белой галочки. Почётный знак, между прочим, – подпись великого художника этой картины. Не печалься, мой друг! Я создам тебе новую женщину из того же, из чего ты сам, из воска.

 

Иноходец тягостным взглядом уставился на Бога-предателя. Выражение лица поэта в прищуре глаз казалось огнемётным от накопленной внутри ярости. Он больше не видел перед собой творца небожителя, перед ним будто оскалился Цербер о трёх различных головах. Первая собачья голова с массивной пастью, плотно сжатой точно окаменелой. Вторая пёсья голова большеротая как акулья, словно пыталась говорить, но шипела и плевалась пеной. Третья голова будто морочила, обволакивала блаженной улыбкой, блуждающей на псовой морде, а поэту мерещилось приплюснутое лицо волшебника. Эта фальшивая голова мило улыбалась, но поэта теперь не обмануть, он не позволит играться с ним, как с мячиком.

 

Внезапно, словно в безумии смертника, Иноходец с разбега запрыгнул в бурлящую жижу. Водяная баня оказалась полностью готовой для томления парафина.

На поверхность тотчас всплыли разодранные золотинки камзола, а затем и восковые расплавленные хлопья. Вода сделалась густая и отливала медовым оттенком.

 

***

 

Уставший от напора событий, волшебник грустно улыбался. Он был разочарован, очень разочарован. Придётся временно перервать процесс сотворения рая. Что-то будет завтра?

– Главное в городском облике – атмосфера праздника, феерически яркая, не такая серая, как у других волшебников, ‒ умиротворённо ворковал он. ‒ Я знаю, у меня получатся наконец-таки идеальные люди и постройки. А капусту кислую я запрещу, очень уж этот овощ изменяет сознание. Да, во всём виновата капуста.

 

Расположившись на мягком пуфе, блаженно прищуривая глаза, волшебник медленно покачивал головой в такт тихому звучанию «Лунной сонаты». Он обдумывал и ясно представлял, в каких красках завтра запылает эффектная осень в честь Иноходца.


Оцените прочитанное:  12345 (Ещё не оценивался)
Загрузка...