Ау Дитя, спи, дитя, спи – Детку, совушка, храни. Дитя, спи, дитя, спи Да смотри, не упади! Спи же крепче, отдыхай, Вместе с солнышком вставай. Бабушка кудель прядёт, Мама хлебушек печёт. Лапти дедушка плетёт, Папа в город пойдёт, Папа в город пойдёт, Купит доченьке платок. Баба свяжет варежки, Мама испечёт оладушки. Лапти дед подарит Да плясать заставит! Попляши, наша девочка! Дитя, спи, дитя, спи – Детку, совушка, храни. Дитя, спи, дитя, спи Да смотри, не упади! (Перевод коми-пермяцкой колыбельной) Я был маленьким и слышал, как ветром по всей деревне кличет: «Ау... Ау-у!». Все думалось, кому такое имя могли дать, что и горе, и тоску навевает. От земли до неба неслось оно и будто стучало в окно, рвалось женским голосом. - Марфа за порог ступила, - шептали старики, - дитенка ищет, да только где ж его взять... Я лежал тогда, накрывшись одеялом, и тихо-тихо смотрел в черную от ночи комнату. Казалось, где-то здесь оно живет, страшное «Ау», и дышит впалой грудью. Птицы не летали над домами, не двигались деревья – все замерло в ожидании, пока голос не затеряется меж дорог. Только однажды в окно заглянула Марфа – белая как простынка, худая, с синими глазами. Постояла рядом, не шевелясь, а утром пропала, один туман остался. С тех пор уж двадцать лет минуло, поговаривают, будто Яг-Морт пришел за ней, чтобы забрать в свое царство. Пронес сквозь поля и чащобу, вырубая осинки, и бросил в пещеру. В самое нутро, к костям других женщин. Ночь от ночи, утро до утра не бродило больше по деревне «Ау», умерло вместе с Марфой – и было, верно, таким же: синеглазым и бледным, худым. Вскоре я забыл о нем. Старики, которые помнили, ушли. И в деревне осталось много молодых – тех, кто не верил ни в Вöрсу, ни в Яг-Морта, кто коров отпускал на пастбище без корки хлеба. И возвращалась скотина частью, иной раз малой, а они только, знай, ругали друг друга да били за воровство. Приглянулась мне в ту пору Нюмина – яркая, озорная, смех как солнышко греет! Стал я за нею смотреть: то косу свою плетет, то ноги в ручейке полощет – и все-то она легкостью поит. Какой зверь мимо бежит – тут же ластится! - Иди и ты ко мне, - говорит, - отпусти печали. Сколько раз ни был с ней с того дня, а все легче становилось. Даже радостнее. И Нюмина нет-нет, да и глянет, ближе сядет. Сватовству свой срок подошел. Я к отцу с голой головой вернулся – дозволения просить, а он в чужую избу тут же направился, двери отворять, трижды: первый – только щелку оставил, второй – шире сделал, а в третий совсем распахнул. О порог ногу перестукнул, да так и вошел, на середину комнаты, под матицу – молиться. - Дай Нюмину в наш дом, - просит второго отца, - ей там раздолье будет. У нас и коров, и быков с лошадьми в достатке. А он и отвечает: - Единственную дочь так просто не отдашь. Чем твой сын порадовать может? - Силою, смекалкой!.. - Да разве ж накормишь таким? Так и сватались несколько дней, а к третьему руки друг другу обхватили, правые, вместе молиться стали. И свечу под иконку поставили – за свадьбу нашу. Руки затем разняли, и как наполонили дом подруги с вытницей, которая и песни, и плачи до последнего знает, мы только диву давались. Уж сколько пережить нам пришлось прежде, чем я Нюмину через порог перенес! И праздновали, и поезжан выбирали, дружка мой того гляди, выспрашивал долго, готов ли я жениться. Все выдержали. И вот, ночкой, остались мы в комнате. Я и она, золотоволосая моя, смешливая, как солнышко теплая. Обернется спиной к окну, а в отражении точно лучик пляшет, мотылек крылышками бьет. - Вместе будем, - прошептала, - пока водою горькой не разольет! - Не разольет! – эхом кликался я, теряясь в светлой ночи. Летней. А осенью уж Нюмина переменилась. Все осторожничает, по земле крадется и бок поглаживает. Тогда-то всей деревней праздновали – ребятенок родится! Правда, бабка одна, из тех – старых, принялась шептать: - Рано! Рано о дите говорить! Сколько подменышей бывает! Но мы не слушали. Я в поле - сено готовить, Нюмина – под окошком сидит. Руками подол сарафана перебирает, узоры смотрит и имя все думает. - Мальчика, - говорит, - назову Володь, а девочку – Машö. Будет помощницей в доме! Светленькой, белой... И правда – стоило зиме пойти в закат, как закричала наша беззубая Машö, с порога услыхал я в ней Нюмину. Словно от солнца взяли кусочек и оставили в одеяле, в ручках да ножках. - Машö, Машö, - все повторял без умолку, любуясь. Какой она была маленькой! Забыли мы, что надобно дарами задабривать Вöрсу, духа лесного. И как не забыть? Он всеми деревьями, всеми урманами и болотами повелевает, а нами, людьми, не может. Неподвластны мы ему, пока души свои не пятнаем. И Яг-Морт сколько по кромке ходил, палицей махал, не заглядывал. Бабка же, та, что беды нам кликала, сказала, что время ему нужно, чудищу без хозяина. Да только куда там! Мы с Нюминой о другом совсем думали. Шагнула она как-то в баню с Машö и вдруг – кликнул кто-то, почудилось в ветре, что зовут, да и вышла обеими ногами за порог. Ничего, воротилась, водою ребятенка облила, а к ночи вся переменилась. - Тревожно мне, - говорит, - посмотри Машö, дышит ли? Не захворала? Какие холода гуляли у нас! Шагнул я в ночной темноте к печи, к теплу домашнему, и замер. Машö, что от Нюмины солнце взяла, померкла, черной стала и ползет по стене, шустро ногами перебирая. Дышит впалою грудью, смотрит и не моргает. - Машö?.. Не говорит. Как ей словечко вымолвить, раз родилась вот-вот? Но я стоял и просил, чтоб ответила. А она головою во все стороны крутит, к печке ползет, ногтями поскребывая. Только и слышу, что хрипы. Вернулся к Нюмине, успокоил, а сам думаю: авось к утру весь морок исчезнет. Но холода лишь страшнее стали – даром, что весна, пуще зимы сковало! Нюмина к Машö еле-еле подходить начала, исхудала вся, губы печалью стянуло. - Не моя она, не моя! - Да как же? Ведь Машö это, видишь? - Моя Машö не рычала, не чернела от ласки, и грудь у нее была полна жизни! – плакала Нюмина. Сколько ни убеждал я ее, что дите наше, она не верила. Бродила по дому, в углы заглядывала, а от печки подальше держалась. Не кормила Машö, по головке вытянутой не гладила. Одному мне она люба была такой, пустой и холодной. Так и жили мы несколько дней, пока однажды, с полной луной не увидал я Нюмину. Ее шея, ее руки и волосы – все светилось тусклым светом, тенью прежнего солнца. Она вдруг встала к окну, раскрыла губы, чтобы обдать меня и ветер протяжным: «Ау!.. Ау-у!». Не оборачивалась, не обнимала, только знай, что выла в небо. Тогда понял я, что Машö больше не с нами, что навеки унесли ее духи, подменыша оставив. Черного как ночь и топкого как болото. Но как не любить его, когда нет больше дите? Как позволить страху разорвать Нюмину? - Оставь, оставь! – шептал в плечо, острое и худое. – Прошу, оставь. Пусть теперь это будет Машö! Но «Ау», придя раз в деревню, уже не покидало ее. Совсем как двадцать лет назад бродило оно, стучась в закрытые окна, пока не истощило Нюмину. Не забрало, бросив напоследок туман на землю. Так и застыла она однажды, по ту сторону от дома. Белая как простынка, что та Марфа – я смотрел на нее, руки тянул, но все не мог поймать, сквозь пальцы уходила. В тумане потерялась. Остались только я и подменыш. По стенам ползущий, когтями перебирающий, лесной ребятенок. Я любил его в память о Машö, о Нюмине, которую отнял Яг-Морт. Любил самой тяжкой любовью. На улицу выносил ночами, кровью своею поил – и ждал, что однажды за тенью сосен увижу Нюмину такой, какой помнил. Солнечной и теплой, округлившейся, с Машö. Все отдал бы лесному брату, сам Вöрсовым слугою стал... Да только не ждали меня, оставив с людьми доживать. Прознали в деревне про подменыша. Сколько ни кричал я, чтоб память оставили, сколько ни бился, а все равно. В поганое корыто его положили и накрест топором зарубили, пока не скончался. И сердце мое с ним скончалось. - Не печалься больше. Ушла зараза из твоего дома! Не знали они, что в «заразе» последнее от любви оставалось. «Ау» больше не кликалось по деревне. Я сам стал как тоскливый ветер, по ночам стоя в окне: быть может, где-то, обратились мои Нюмина с Машö в духов и ждут меня. Ждут. Кага, узь, кага узь. Бокат сюзь, бокат сюзь. Кага, баб, кага баб. Бокат каб, бокат каб. Узь жö, буржыка шоччись, Кытчöдз шондi оз мыччись. Бабыт шöрт нюжлалö, Мамыт нянь пöжалö, Дедыт кыйö виль нинкöм, Айыт городö мунöм. Небас тэныт чышьянок, Бабыт гöрдззас кеписёк, Дед козьналас нинкöмок – Йöкты, миян нылкаок... Кага, узь, кага узь. Бокат сюзь, бокат сюзь. Кага, баб, кага баб. Бокат каб, бокат каб. (Оригинал коми-пермяцкой колыбельной) Обсудить на форуме