Под ракитовым кустом – Принесла-а!!! Тёть Сина, Ве-е-етка принесла!.. Осинна разогнулась. Медленно, ещё не разобрала, кажется, слов, а сердце захолонуло. Защемило от предчувствия беды. – В подоле принесла! Соседская Калинка. Раскраснелась от быстрого бега и волнения. Хороша и от того, и от другого, а больше от неукротимой своей молодости. Вытаращила испуганные глазищи, а сквозь волны тревоги, паники даже пробивается на донышке какой-то блеск торжества. Хоть и подруга Ветла с детства, а всё одно – соперница. Ну, как перехлестнутся где тропинки, перейдёт одна другой... Теперь уже не перейдёт. Ох, Ветлица, доченька... И ведь ворчало, ворочалось сердце материнское, нет-нет, да и попусту тревожилось. С самого начала лета так неохотно отпускала в лес. И то сказать, нечего молодым девчонкам одним по чащобам шарахать. Раньше, сказывают, и вовсе строго было. Как вошла в возраст – всё, косу на дверной крючок. Куда пустит – того и хватит. Глазищами, небось, и из калитки сверкать можно. Кому надо – углядит. А как углядит, да сваты промеж собой сговорятся – тут и найдётся косе хозяин. Теперь-то времена не те, конечно, послабленье во всём. И девичьи посиделки-рукоделки нередко принимают к себе хлопцев с подельем. Опять же, славно – и присмотреться можно, и перемолвиться. А уж на гуляньях вовсе кто во что горазд – тут тебе и песни соловьиные, и танцы такие, что подошвы вдрызг. А то ещё лебёдушкой-поволодушкой, и ресницы приспустить, а с-под ресниц – зырк-зырк прямо в сердце молодецкое... А потом, знамо дело, как сыграют свадебку, да избу молодым всем миром справят, тут уж без дела не сиди. Наткёт, напрядёт молодуха, замелькают со звоном игла да спицы в ловких пальцах, вырастут стопочки пелёнок тоненьких, рубашонок, косынки да чепцы. Заструятся по полотну вышитые узоры без единого узелка. А хлопец, оставив всё бахвальство да удаль, засядет за самое главное – выдолбит люльку. Ладную, аккуратную. Лёгкую, но надёжную. Изукрасит по своему умению – кто резьбой кудрявою, кто выжигой, а кто и красками, не то мозаикой. Ну а после возьмётся пара за руки – крепко-накрепко, не разорвать, отправится в лес, прихватив люльку новенькую. Не по картам, не по наученью – нет такого наученья, каждый сам чутьём отыщет тропку, только для двоих развёрнутую. Приведёт та тропка на поляну заветную, теперь – присядь да замри. Да слушай в четыре уха, не зевай. Известно, у девчат-то слух тоньше, но и хлопцы стараются. Как не стараться, коль награда – самое дорогое, что только может дать Лес. А расслышится тоненькое мяуканье – тут уж бегите что есть мочи. Отыщете под деревом али кустиком своё будущее, кровиночку свою лесовитую. Подхватит молодуха дитятко, прижмёт к груди. Выхватит из-за пазухи самую тоненькую, самую нежную пелёнку. Подивится на миг, как с узором угадалось – не то рябинки по кромочке горят, не то жёлуди... Да и хлопец время не теряет, хоть и обмирает чуток от волненья – подставляет люльку свою. Аккурат впору, как по мерке рублена. Подхватит семья молодая ношу драгоценную – и назад. Всей деревне на обозренье поднимут – принесли! Нового человека принесли! Всё честь честью, люлька впору пришлась. Да и заживёт новая семья, запестует дитятю, закрутят хлопоты радостные. А проживут в ладу и мире шесть лет, не то двунадесять – так и второй, а то и третий раз в лес прогуляются. Тут уж, конечно, не каждому везёт. Бывает, сидят-сидят – всё попусту. Только тишь да листвы пересуды. А то и вовсе Лес мороку напустит, вроде блазнит где писк, весь лес оббегают – впустую. Это ничего, это бывает. Значит, достало вам и одного дитятки, воспитуйте да радуйтесь. Глядь, и до внуков недалече будет. Внуков... Не заметила Осинна, как ноги, хоть и спотыкаючись немилосердно, донесли её с дальней жнивы до околицы. Раскинулась внизу деревня. Даром, что не родная она Осинне, да и хозяину её, доброму Ракитичу, а за долгие годы прижились, уважают их соседи – за нрав приветный, за дело, что в руках горит, за помощь неотказную. За то, что в мире и в ладу живут, дочь-красавицу воспитывают хоть в ласке, а и в строгости, не белоручкой... До-очь... Ох, и разрывает сердце. Не от быстрого бега. Чай, ещё быстрей бы сбегла, коли было б куда. Да некуда. «Принесла... В подоле принесла...» Так и бьёт по ушам Калинкин крик. Небось, вместе в лесу были. С утра вместе отпрошались. Как же так случилось, отбилась, что ли, от подруг? Любит Лес порой пошалить, не то испытать, подкинет под ноги тропку неведому, сам не заметишь, как ноги принесут куда не хаживал... В лог сырой, али на елбан крутой, лишь бы не в топи коварные да не на гари недобрые... А Ветлицу, кровиночку, чай вывела тропка на полянку. Зацокала сердито белка, вскрикнула потревоженная голубка. А потом вдруг стихло всё. Беги, деточка, беги!.. Не было матушки рядом. Некому было крикнуть, от беды уберечь. Заверещит будто зайчишка перепуганный, как не кинуться на выручку? Только вместо серых ушек наткнётся девка на простоквашные глазёнки да носик пуговку. Как вживую Осинна увидела, как споткнётся доченька любимая, как подкосит ноженьки лёгкие, примет мох бархатный дитя своё лесное. Обнимет ветками пихточка пушистая, не то ивушка плакучая. Чего, родная, трепещешь? Чего испугалася? Ты-то вон, какая большая выросла, справная. А то дитя Леса – глянь, от ладони до локтя умещается. Ручки-ножки раскидывает, прямо в душу заглянет – не оторваться... Беги, родненькая! Не побежишь... Протянет девка дурная руки, подхватит малявку, куда ж голышом? Обернёт в подол, мамкой вышитый, да подскочит, побежит. Не туда, родненька!.. Не туда... Вот и деревня, вот и переулок родной. Замрёт на миг каждый, кто встретится. Глазам своим не враз поверит. Отомрёт – да и кинется прочь, людям рассказать, о беде поведать: – Принесла! У Осинны-то с Ракитичем девка в подоле принесла! Вот и крыльцо родное. Дверь. Тяжёлая, крепкая – как всё, чего касались топор и руки Ракитича. Ослабела враз, то ли шагать через порог, то ли остаться... А всё одно, и на улице их семье теперь места нет. Зажмурилась Осинна, распахнула дверь. Да так и замерла. Хозяин, коренастый – никаким ветрам не согнуть, чуть выбеленный последними зимами, сидел за широким столом и ел. Нет, не так: ЕЛ! Аккуратно, ни одна капелька не сорвётся, поддевал из котелка наваристые щи (с вечера томила, с корешками, с заячьей печёнкой), дул на старенькую, но любимую свою хозяйскую ложку, после по привычке отирал губы ломтём хлеба, хоть и не было нужды – сроду у него ни зеленушка не прилипнет, ни капустина в бороде не запутается. Поднял глаза от котелка, кивнул. – Ты прости, хозяюшка, на дождался, без тебя столоваюсь. Дело, вишь, срочно в лес собрался. Ещё один кивок – тут уж Осинна увидела у входа собранный мешок, из которого торчала рукоять верного топора. – Знаю я, где дерево нужное растёт, как раз убирать пора пришла, да далековато идти. Пока свалю, пока обкомлю – к ночи дай Лес вернуться. А завтра уж с утра люльку срубим. Чай, у Ракитича внук народился! Не мошки-морошки от лесной кошки... Тут-то Осинна почувствовала, как отпускает её, послабляется в груди тугой узел, скрутившийся от Калинкиного пронзительного крика. Тут уж расслышала из дочериной спаленки, из-за занавески негромкий припев: спи глазок, спи другой... Сглотнула. Теперь-то хоть вся деревня собирайся к их крыльцу с косами да вилами – нипочём. Снова почувствовала себя, будто девчонкой семнадцать лет назад, что стояла – одна против всех. Совсем одна, прижимая к груди завёрнутую в старенькую юбку кроху. А потом – не одна, а за крепким плечом пришлого паренька, что всего год, как забрёл в их деревню. Вишь ты, вроде и прижился, перенёс да перемолол все недоверки в чужому, безвестному, да ни минуты не колеблясь, бросил всё нажитое доверие ради глазастой соседки. Увёл её за руку, с двумя свёртками – в одном тощеньки девичьи пожитки, в другом – Ветлица-светлячок. Люльку он уж по пути срубил. Простенькую, без узоров почти – инструмент ему весь по деревне собирали, кто чем поделился, не посмел с собой взять, окромя топора, на который сам заработал. А всё одно, крепкую, надёжную, ни разу в ней дочкин сон не потревожила ни мошка, ни зверь лесной. И после, когда в новой деревне обживались, далече от родных мест – всегда Осинна знала, за мужним плечом ни её, ни Ветлицу никакая беда не достанет. А теперь, вишь, и третьей душе место найдется... Будет у Ракитичева внука люлька – всей деревне на диво. Ан назвать-то как? Ох, и пелёнки собирать, хлопот сколько, а она тут думки думает... *** Завертели дела, хлопоты. Осень тот год ранняя была, урожай убирали споро – не зарядили бы дожди. Грибы, орехи, брусничник – всё больше Осинна готовила, дочке не до гулянок было. Дубок рос хоть и здоровым, крепким – ух, на деда похож, – а больно горластым. Чуть мать потеряет – весь дом на ноги поставит, куры с насеста по ночам падали. А вместо дождей по чёрной земле ударили морозы. Нелегко пришлось, пока первого снега дождались. Как лёг – посветлело чуток на душе, да ненадолго. Завыли метели, каких раньше конца зимы отродясь не видали. Из таких, ясно дело, никто добрый не покажется. Разве нечисть лесная, а то и нежить болотная в ворота поскребёт... – Скребётся! Чай, точно скребётся! Ой, тять... Ветлица, хоть не робкого десятка всегда была, через самый буреломный овраг сигала на зависть соседским мальчишкам, по болоту за клюквой обскакать могла любую подружку, только с материнством обрела какую-то не то робость – чуткость, ко всему прислушивалась, готовая встрепенуться, закрыть от любой опасности свой росточек-дубочек. Притихли – и верно, не поблазнило. За завываньем злой, хлёсткой пурги слышно, точно стучит кто в ворота. – Ой, тять, не ходил бы, а... Осинна, перебиравшая в углу на лавке запасы трав и корений, на охи время не теряла. Споро отложила мотанку с драгоценным златокорнем (надо бы настругать щепоть да внуку в подушку зашить) и встала за плечом мужа – известно же, что пойдёт. Накинула шаль, хоть в такую метель и мало проку. Луна, даром что полная – лишь украдкой прорезала мглу тусклым светом. Как ни пыжилась круглолицая ночная хозяйка, безжалостный ветер так и хлестал её лохмотьями облаков, застилал глаза снежным роем, руку протяни – пальцев не увидишь. Одинокая фигура в смотровом оконце вздрагивала и кренилась при каждом порыве. Не нежить, понятно, их-то время через две седьмицы только придёт, но и на доброго путника не похожа. Не бывает у доброго-то люда причины в такое время по сторонним дворам шарахать. То, что это чужак, было понятно сразу. Односельчане, хоть и не чинили расправы, двор Ракитича с самого лета обходили стороной. Не старые нынче времена, когда за-ради спокойства предпочли бы спалить всю избу вместе с неразумной девкой и непонятным найдёнышем, а пепелище под косу пустить на дюжину лет, а всё одно – чурались. Мало ли, что недоброе, неправильное проникло из Леса вместе с неправильным, не по-человечьи народившимся, не в люльке принесённым лесовёнышем. А чужак, верно, не знал, скрёбся во все ворота подряд – да кто ж выйдет? Разве что, такой, как Ракитич. – Кто ты и чего взыскался? Чужак вздрогнул – уже не от порыва ветра, от голоса, завертел головой, отыскивая окошко. Тучи как раз расступились в разные стороны, дав луне окинуть недовольным взглядом заметённые владения, и стало видно, что это парень – совсем молодой. Худой и, верно, измученный дорогой или хворью. Держался неловко, будто скручен каким увечьем или горбом. – Пустите, люди добрые... На восход иду, на Иогач-озёра, да не дойду, лихоманка скрутила... Верно, правда болел, жаром голову помутило, не мог ничего складнее придумать. Кто ж пустит в ночи не просто чужака – п о б р о ж е н ц а? Из доброго, правильного лесного края надумавшего путь в речную-озёрную сторону, где живут, может, и люди – только странные, всё навыворот у них, а деток и вовсе, сказывают, сетями достают, как утопленников? – Входи, коль добрый человек. А коль со злом, не то с нечеловечьей сутью, так пристать тебе к порожине, ни с места не сдвинуться, покуда не сгинешь под солнцем! Ракитич толкнул воротину и внимательно смотрел, как чужак, на миг замерев, шагнул в проём. Не пристал. Пустила порожина. Знать, не нечисть постучалась к ним. А уж кто, зачем – разберёмся... *** – А ну, стой, липень тебя побери! Стой, вражина! Ух! У всех попорядошных людей как? Корова, бывает, что и с норовом. Никому, кроме хозяйки, не даётся, а то и своих помордует. А коза – чего коза? Её девчонкам с малолетства на удой ввверяют, чай, не зажмёт молоко, да и вымя не просто попортить, и боком, опять же, не притрёт. Хоть и озоруют порой, а всё одно: коза-дереза – добрым молодцам гроза, девицам подружка, а малым – пирушка... В хозяйстве же у Осинны с Ракитичем старенькая, спокойная корова Белоглазка отродясь не шкодила, молока давала хоть не реку, но не зажималась, ни разу за свою жизнь не опрокинула, переступив, подойник, не хлестнула ненароком хозяйку хвостом, отгоняя назойливых слепней. Коза же Вилька, точно истинная повилика, изматывала душу и у матушки, и Ветке доставалось. И ведь ластится, зараза, ужом вьётся, в глаза заглядывает. А встанет к подойнику – чисто леший за зад щиплет. Зажмётся, что твоя гузка, не выдавить ни капли. И гладишь, и греешь, и давнёшь, намучавшись, от души – всё напрасно. И ладно бы не было молока – вымя так и трескалось, а при затянувшихся (для обеих сторон) мучениях начинало угрожающе твердеть. В другие годы Вильку порой и не доили почти, подпускали козлёночка, которого та приводила по первой травке из ближней рощи. Только по нужде – заболеет кто, или в любимую Ракитичем тыквенную кашу надоит Осинна кружку ароматного, желтоватого молока, прежде изрядно поворковав, построжившись, а иной раз и поревев. А всё одно, менять козу не спешили, больно уж умна была, провожала каждого из домочадцев в лесные походы, а с Ракитичем и на дальний промысел порой отправлялась. С его слов, в лесных ночёвках коза безропотно позволяла себя подоить, дома, впрочем, не давалась и хозяину. Нынче же выбора не было – хоть плачь, а молоко нужно. Дубок-то, боровичок, за милу душу швыркал коровье и рос на глазах. А Рябинке, сиротинушке, хворобушке, без целительной козьей силы, чай, и не пережить зиму. Да и тятеньке её, Кедрачу, ещё долгонько предстоит выгонять из груди дурную хворобу, так что стой, Вилька, терпи! Ты упряма, а Ветка-то упрямее. Всё по-своему сделает, если уж втемяшило что. Всё по-своему... Девичьи пальцы сами собой наглаживали, уластивали непокорное вымя, а мысли уже унеслись далеко-далеко. Туда, где в ясную погоду виднелись на небе росчерки настоящих гор. Там, в краю острых скал, туманных ущелий и прозрачных озёр росли кедры. Огромные и могучие, что твои дубы. Но сплошь в иголках, куда там соснам. И с большущими шишками, набитыми тающими во рту орехами. Растут эти горные великаны, обнимаются с вольным ветром, меряются силами: ну как сбросит в ущелье? Куда там! Замрут на самом краю, врастут корнями – непокорные и непобедимые... Тут Ветке становится смешно и чуточку стыдно. Потому что Кедрач, занесённый к ним во двор ночной метелью, да так и взятый в оборот со своей хворью матушкиными снадобьями, на могучего великана не походил вовсе. Тощий, чернявый, а годами так не старше самой Ветки! И позарилась же какая-то... Ой, не надо об этом, щёки предательски вспыхнули, а Вилька, почуяв, должно быть, дрожь на кончиках Веткиных пальцев, угрожающе переступила. – Стой, родненька, стой. Рябинка скоро проснётся, хоть плошку домой принести, сиротинку напитать... ... Тощий-то тощий, с проваленной грудью, бухающей по-чахотошному, а всё одно – будто и он цеплялся за жизнь на самом краю обрыва, удерживая драгоценную свою ношу. Не сорвался бы... Мысли вновь скакнули, по девичьей привычке примерили всё на себя. Вот, устроили Ветке травлю: безмужняя, без люльки, позорище... А ну как и на её судьбу такое несчастье, остался бы Дубок с малолетства без батюшки – в чём разница?! Несправедливо... И всё равно, мысль отправляться одному, с крошечной дочкой на руках, в зиму, в такие далёкие озёрные земли казалась Ветке ужасной глупостью. Что мешало хоть до весны подождать? Да и люд, верно, в этом горном краю странный, дикий, коль не пришли на выручку соседу. Уж они бы с Калинкой, ежели кто из дружков... Мысль, не додуманная, была досадливо оборвана. Вспомнила же... – Да стой! Подойник с жалкой плошкой молока был выхвачен из-под занесённого копыта. Еле успела! Ох, маловато... Рябинке достанет, а для тятьки её на вечернем удое добьёмся. Крепись, Вилька, ты упрямая, только Ветка упрямее... Если ей чего понадобится... *** Зима, так рано и крепко нахлобучившая поначалу, похоже, выдыхалась досрочно. Ещё и проводы не отгуляли, а с крыш не то капало – лило, в воздухе плескался запах весны, а истощавшие воробьишки преисполнились боевого задора. Особенно хорохорился один – щипаный, мелкий, пёрышко на затылке лихо топорщится вихром. Ну-тко, тронь! Чисто парнишонка, который еле-еле дорос годками до молодецких веселий, а в плечах ещё не раздался, но готов выскочить и показать удаль против любого противника. Скоро, скоро и деревня оттает, наполнится гомоном, смехом, замычат ошалелые от долгожданной свободы коровы, закувыркаются, норовя быстрее отдавить бока потяжелевшим сугробам, собаки и ребятишки. Суровая была зима, порой по седьмице нос за околицу не показывали. Всяк радуется. И у Осинны полдуши, полсердца поют вместе с воробьишками, которые уже наладились искупаться в первой лужице. Только вторую половину будто кошки лесные терзают. Ну-то, что будет... Шила в мешке не утаишь, о пришлом парнишке, да с приплодом, деревня прознала ещё зимой. Что-то судили, что пересуживали долгими зимними вечерами? Да только по углам пересуд – не суд, вот как соберутся вместе... Заворчит, заволнуется толпа, подогреваемая умелым скандалистом. Всяко лыко в строку ляжет. Ну, как суровую зиму притащил в своём мешке залётный чужак? А если кого терзали хвори, корова слегла, куры хуже неслись али ещё какая убыль в хозяйстве – тут и вовсе сомнений нет, ищи в том мешке! В былые годы, чай, и вовсе бы медлить не стали, зимой-то деревня самая что ни на есть беззащитная, пока спит, оцепенел и не приглядывает за своими детушками батюшка Лес... Тут тебе и мор вспыхнет, и петух красный заголосит, заскачет по крышам. Известно, чужак – хуже своры собак. Нонче люд, конечно, покойнее, а всё одно припомнят и дочкину провинность, а то ещё дойдёт – сами тоже пришлые... Да и то правду сказать – хоть привыкли за зиму и к Рябинушке, и к Кедрачу, а нет-нет, скоблилась в материнское сердце тревога. Не ладно это – молодые, да под одной крышей. Хоть и с детинушками оба – а всё одно, без второй половинки. Как бы чего не вышло... *** – Как бы чего не вышло... Ветрище какой... Ветка досадливо дёрнула плечом. Ну и сидел бы дальше у печки, хлебал мамкины снадобья. Осинна, небось, рада была бы. Она и сегодня заохала, ну да если Ветке чего втемяшится – неужто кто переспорит? И то, разве можно пропустить самый шумный, самый главный день новолетья? Разве можно остаться в стороне, когда вся деревня будет одолевать проклятую Марь, что всю зиму усыпляла, убаюкивала батюшку-Леса, совсем уморить хотела, чтоб не тряхнул он больше зелёными кудрями, не взмахнул добрыми ручищами, не осыпал своих детушек щедрыми гостинцами? Разве можно не завизжать так, что разлетятся с берёз вороны, когда взметнутся жаркие языки? Разве можно не выскочить в круг, да не растоптать, не вбить каблучком в посеревший снег последние искры, чтоб не случилась с Лесом никакая огненная напасть? Вот с каблучками незадача, да... Нет Ветлице места в круге шумных, молодых и беспечных. Нет места и поодаль, где степенно перетаптываются взрослые, семейные люди. Среди них неловко, как голенастые курята возле осанистых петухов и хлопотливых курочек, держатся те, кто возглавлял ещё прошлую казнь Мари. Калинка промеж них – чисто голубка, не суетится, не ощипывается, светло улыбается весеннему солнышку и молодому мужу. И как успели сговориться, что ещё на исходе лета Ветка, заливаясь смехом, перебирала для подружки всех женихов на околице, а по первому снегу сани Чажича, Хмелькова отца, уже возглавили свадебный обоз? Ветка тогда до последнего ждала, что забежит подруга, хоть не позвать с собой на катанья – так обняться, замереть на миг, зажмуриться от страха и от счастья одновременно, что случилось наконец-то, о чём они долго-долго грезили, судачили шепотком под треск последней лучины и гадали над потемневшим зеркальцем... Не зашла. Будто снова пристукнутая старой обидой, даже отступила ещё на шажок от шумной толпы. Уткнулась спиной в чужой полушубок, прянула. Вдруг на миг захотелось обернуться – и от души заехать кулачком в эту дохающую и совсем не могучую грудь. За то, что стоять теперь Ветке ото всего миру на отшибицу. Будто он виноват... Ну, не он, а всё одно – захотелось. – Замёрзла? Оно и понятно, дует-то как! Ох, опасно... Чужак (конечно, лишившийся своего имени, стоило только Веткиному настроению упасть, будто ноздрястым комьям с оттаявшей крыши) поёжился. А ещё из горного края, тоже мне! Какой из него Кедрач... – Несёт откуда-то. Вон, с-под ветру... не видно почти. Вот досадный! Пристанет же... Почти против воли, Ветка попыталась сквозь солнечный прищур разглядеть, чего там насмотрел чужак. А ведь... И верно!.. Ветер, изрядно исхлеставший и поверженную Марь, и её победителей, чуть стих, обмяк. Тут-то и потянуло – слабенько, но явственно – дымок, не из круга, с нагорной околицы! – О-жа-ар! О-ри-ит!.. Крики с той стороны, куда только что вглядывались Ветка и её спутник, разом всколыхнули толпу. – А-жи-ча-а! О-ри-им! Крепкий, с вековых сосен срубленный дом Чажича не горел. Уберёг, должно быть, ярко-алый петушок, что сидел на тонком шестке на полсажени выше конька. Обманул настоящего, поблазнил – занято тут! Лети себе прочь. Огонёк и полетел – прямиком на соседнюю крышу. Необжитого ещё, без ставен и дверей Хмелькова новорубища. Дерево – даром, что свежее – оказалось, видать, просушенным на совесть. Пылало так, что толпа, промеж которой вынесло к пожарищу и Кедрача с Ветлой, замерла, отпрянула. Соседи, кто вовремя опамятовался, тащили из домов бадьи и вёдра, окатывали заборы, воротины. К новорубу не совались – поздно, да и неоткуда в такое время взяться запасам воды. Кто-то зычно призывал тянуть водоносную цепь до проруби, но большинство видели – пустое... – Лю-уль-ка-а!.. Сквозь толпу ужом проскользнула, хлестнув Ветку по щеке, толстенная коса. Не удержалась, видать, в прихвате, выскользнула от бега. Только хозяйке её до простоволосого позора дела не было. – Пусти! Люлька там... Чужак, что ещё миг назад стоял подле Ветлы, как все глазея даром на непраздничный костёр, уже крепко прижимал к груди рвущуюся вперёд Калинку. Нашёл глазами Ветку, кивнул – и со всей силы пихнул недавнюю подругу в её сторону. В былые времена Ветка, пожалуй, поборола бы соседку с лёгкостью, сейчас же та, не помня себя, рванулась – нипочём не удержать, только вдруг обмякла. Ахнула хором со всей толпой. Тут-то и Ветка проследила взглядом, как скрылась в дверном проёме спина с натянутым на затылок полушубком. – Ку-да!.. Пламя, казалось, замерло вместе с людьми, ошарашенное наглым вторжением в свою трапезную. Замерло, притихло... А после раздался громкий треск, рассекающий одним своим звуком опоры крыши. – С-то-ой... Не крикнула уже, прошептала, оседая на утоптанный снег рядом с зарёванной Калинкой. Так и сидели – две кумушки – беззвучно оплакивая каждая свою потерю, из-за людских спин не видя, отчего снова ахнула и всколыхнулась толпа. – Живой! Чужак-то живой... Пожалуй, в другой раз такое лыко могло бы и поперёк встать: ну, как недобрая та порода, больно уж не по-людски живуч, да только не в этот раз. Лучше всяких оберегов хранила от людского недоверия люлька, бережно прижимаемая к груди. Лишь немного тронутая сбоку огнём – не беда, чуток выправить, Хмелёк справится. Ишь, даром, что болтун знатный, а и рукастый оказался – вся увитая диковинными узорами, ажурным плетеньем листьев и веточек, самый сладкий сон в такой... А после того, как будущая мать, всхлипывая, приняла свою драгоценность из рук в руки, чужака, кажется, и вовсе признали за человека. Кто ещё сумеет заставить не просохшие от слёз глаза так сиять от счастья? Чересчур сиять. Видит Лес – чересчур! И пальцы, что на долгий миг столкнулись на гладком деревянном боку, от Веткиного глаза не укрылись. Ишь, выискался! Не успел по одной натосковаться, уже за-ради другой в полымя сигает! Толпа приободрилась, возвращая праздничное настроение, будто спасение люльки разом перекрыло гибель будущего дома. Только Ветке гулянье не мило. Ну, перезимовали. Делов-то... Делов у Ветки много. Да и детки дома ждут. Небось, мамка сокрушилась уже. Пока тут... некоторые... с чужими люльками носятся. *** Чего-чего, а особой чуткости к людским пересудам у Ракитича отродясь не было. Это тебе не Лес, где любой шорох понятен. Ходят чего-то, думают себе на уме, то обиду надумают, то пугалкой какой напугаются... Только на этот раз и хозяин заметил – дома что-то неладно. Не так. И началось всё, пожалуй, с доброго. С того, что зимний их гость сначала на поправку пошёл (да и кто б не пошёл, ему-то, Ракитичу, известно, чем грозит затянувшееся Осинкино леченье), а потом и вовсе – на всю деревню прославился, удаль показал, из полымя люльку чужую доставая. Не то ценность, что люлька – её и новую можно сладить. А то дорого, что беду отвёл, дурной знак оборотил. Ну, как сгинула бы – молодые и побоялись бы по лету за приплодом идти. Очень уж тревожно... Так что вековой лёд недоверия, что намертво окутывает любого чужака, начал чуть-чуть подтаивать. Глядишь – и вовсе трещинки пойдут... Больно уж старается молодуха, Калинка соседская, и мать свою, и Еловицу, Чажичеву хозяйку, настропалила. Да и пусть бы их, лад-то – он завсегда лучше неладу. Только одни глазоньки не радуются, в пол глядят, одни бровки хмурятся. Ветлица, дочка, день ото дня всё смурнее. Поговорить бы с ней, понять, что на душе девичьей, жаль, не умеет этого Ракитич. Да и не дело мужицкое – в сети сердешные соваться, Осинку, разве, поспрошать... Только и хозяйку в последнее время что-то тревожит. Ох, развели тут мошки-морошки! Будто других хлопот нет. Вон, малые-то уж больно шебутные растут, по первому весеннему солнышку поползли, а Дубок – так и вовсе на ножки вскочить норовит, только глаз да глаз! Хлопотно, а радостно. Хоть и это не мужицка забава, только Ракитича завсегда к новым росткам тянуло, а их – к нему. За-ради деток да покою в доме, пожалуй, придётся и в колоду влезть. Решено – про дочку он Осинку спросит. Той, глядишь, сподручнее. А вот с хлопцем – тут уж сам. Коль решил – отлагать не годится. Тем более, время подходящее выдалось, гость-то – вон он, в сарайке скоблится. Как окреп чуток – разом к делу потянулся, а увидел хозяйство Ракитичево, долотца, стамесочки, резцы вострые – так глаза и заблестели. Тут хозяина не проведёшь, разом чует, у кого что на сердце, к чему руки приложены. Поспрошал хлопец, да сначала несмело, а после всё охотнее принялся изукрашивать всякие бакулки да обрезки. Ракитич и не торопил. Схочет – сам за настоящее примется. Нагнулся под притолоку, шагнул через порог. Чуть сморгнул со свету, привыкая глазами. Гость, и верно, сидел подле низкого верстачка, приладив какую-то палку. Вскинулся, будто встревожился чего, да увидев хозяина, кажись, поспокоил. Присел подле, помолчал чуток. Молчи – не молчи, а разговора не намолчишь. Надо начинать. Крякнул в бороду. – А что, Кедрач, деревня-то никак оттаяла? Слыхал, тебя и на гулянья зазывали намедни... Вскинулся хлопец, будто сказать чего хотел, да снова голову повесил, всё на палочку свою таращит. Ишь, тоже не из болтливых. – А то и сходил бы... Беда – она ведь день беда, ночь беда, а коль год пройдёт – так уж сбежит вода... Хоть и достало тебе несчастий, а всё одно – дело молодое. Мож, приглянется кто из дивчин наших, сладится... Будет Рябинке матушка ласковая. Только гляди, сумасбродства не учини, больно уж Калинка Хмелькова самовольная, да при муже она, тут уж не до самовольства... Заметил, точно тучка пробежала по опущенному лицу, взморщила лоб. – Да ты не думай, я из дому тебя вовсе не гоню, живи, справничайся. А то, может, ещё какой интерес у тебя... Тут хлопец взвился на ноги, чуть не опрокинув табурет и почти пристукнувшись затылком о низкий потолок. – Да я... Да я, дядь Ракитич... Я же... Сник. Так и осел, чуть мимо табурета не опустился. Голову пуще прежнего повесил. Ох, чуял старый – зря он в это полез... Видит Лес – неладно что-то. Парень подобрался. Будто в воду прыгнуть решил. Выгребет ли? Ракитич молчал. Не торопил. Плавуну руку не протянешь. За волосы только если. – Была у меня избранница. Это правда. Самая луноликая, самая чернобровая. Прекрасная Карагай, дочь самого Толон-бая. Тридцать три киша принёс я, чтобы подойти к его шатру. Тридцать три ылаачына подбил, чтоб дозволил он мне слово молвить. А как услышал бай, что прошу я сердца его дочери – расхохотался. Принеси, говорит, мне тридцать три сердечка от айучаков. Видит Лес – много чего Ракитичу за жизнь довелось. Много чего он смолчал, наружу не выпустил. А только заслышав цену невесты, еле сдержался. Тридцать три жизни Хозяйских малышат? Тех, что меньше варежки, да сопят под ухом – слаще колыбели? – Знал я, где логово тижи айу. Отыскал. Да только не смог детёныша взять. Развернулся, назад пошёл. Вдруг слышу – будто кряхтит кто под кустом в сугробе. Так и нашёл свою Эргиш, Рябинушку. Еле отогрел... А как засопела под сердцем – понял я, что не сносить головы. Ни мне, ни ей. Так и ушёл... Вот... К вам попал... Только как я кому о таком скажусь... И Ветлица Ракитишна... Хлопец, верно, хотел ещё чего добавить, только снаружи раздался жестяной звон. Сунулся Ракитич в двери – сразу и увидел. Как растекается, перемешиваясь с ручьём на дорожке, жёлтая лужица (ишь, расщедрилась Вилька-то). Как взмахивает руками, закрывая глазоньки, Ветлица-доченька. Как бросается опрометью в дом – к матушке, не иначе. Только и Кедрач на месте не усидел, тоже всё видел. Всхрапнул чего-то, да и бросился опрометью со двора. Ох, и дёргал же леший Ракитича за язык... Наварили каши – расхлебать бы теперь. Понурился, пошёл в избу. Ну, как без него не порешат? Порешили. У Осинки его, знамо дело, разговор короткий. – ...поняла?! – Угу... – А коль поняла – так и ступай. Никуда он не денется, и Рябинку свою не бросит. Отыщешь, а там и решайте, рядите. Есть язык – смолвитесь. Есть душа – слюбитесь. А есть голова – так и смиритесь. И других, даст Лес, смирите. Хороша была Осинка по молодости, когда тростиночкой лёгкой порхала. А только с каждым днём она Ракитичу милее. Вот стоит сейчас, руки в боки, строгим взглядом дочь провожает, а краше никого на всём свете не сыщешь. Ради одного взгляда этого и стоило... к людям... Говорят, будто первые годы свои детки забывают, как только сменят им рубашонку на порты аль на сарафанчик вышитый. Ракитич помнил всё. Помнил, как лежал голышом на уютной зелёной перинке. Как рассмешила, пощекотав бок, толстая гусеница. Как заёрзалось от вечерней прохлады. Как стояла, шумно вздыхая, огромная серая волчица. Принюхивалась, прислушивалась. Вздохнула опять – да и прихватила бережно за шкирку, потащила по лесным тропам, закинула аккурат в лешаково логово. Как же так случилось, что не пришли за ним? Не нашли? Не искали? А то ещё чего... Лешаковы детки, сказывали, всё лето шукали да разведывали – не остался ли кто без лесовёныша... Не нашли. Так и прижился под доглядом старого Пня и его семейства. Зимой, конечно, тяжко пришлось. Уж потом, подрастая, наловчился он уходить на зимовку то в лисью нору, то в волчье логово, а то и вовсе – в берлогу к Хозяину. Вот где тепло, а поскачешь по осени – так и сытно. Лешаково семейство его не обижало. Делились всеми лесными тайнами да ведами, учили разному промыслу. А случалось стащить что из мешка зазевавшего путника – непременно несли в логово, на разбор старому Пню да на наученье лесовёнышу, под ракитовым кустом найденному. – Тебе к человекам идти, с человеками жить. Учи Лес, люби Лес, а всё одно – твоя дорожка к человекам. Вот вырастим – и пойдёшь. И ведь вырастили. Человек, да не хуже других. И дом справный, и жена, и доченька. А теперь, дал Лес, и внучата. Всех вырастим... А то ведь... Покосился Ракитич на хозяйку, что всё глядела с крыльца вслед скрывшейся за воротами Ветлице. По лету осьмнадцать годков будет, как живут они с Осинкой душа в душу. Ну, как попытать судьбу? Не до того было, не ходили раньше. А не старые ведь. Ну, как прибудет в семье ещё больше шума да потехи? А то сон на днях был, точно ладит Ракитич люльку. Только странную больно, широкую, на двоих разом. Отродясь таких никто не видывал. Да и никогда, сказывают, больше одного найдёныша разом не бывало. Ну, да Лесу видней, кому чего давать... Даст Лес – вырастим... Человеками. Примечания: Карагай – сосна. Толоно – боярышник. Киш – соболь. Ылаачын – сокол. Айучак – медвежонок. Тижи айу – медведица. Обсудить на форуме