Аминь Мир сотрясся – Гешка подскочила спросонок. Грохотало, как гроза, но внизу. Обвал, не страшно… Ну да, не страшно! В окошках уже тоскливо синело. Гешка снова легла, накрылась с головой, чтоб ничего не знать, не жить этот день. Бабушка вздохнула: – Отмучился дед. Ну, сам решил. Столь поживи. Значит, правда: если кто у них умирает, от горы отваливается кусок. А их и так... Мало. Гора уже в провалах, в разломах – на чем держится? Если все на горе кончатся… Гешку затрясло. Чтоб не завыть, она вскочила и перебежала к маме. Та подвинулась, прижала к себе, укрыла и поцеловала в макушку. Чтоб не орать и не биться, Гешка приникла к ней, мягкой, как опара, и замерла. Теперь точно придется выходить замуж – родить надо. Ее бы и раньше отдали – но где женихи? На горе одни старики. Не успокоиться. Всем трем. Бабушка полежала-поворочалась и села, подсунула под себя прялку, поправила кудель, взяла веретено. Начала новую нитку. Ей много света не надо, чтоб прясть. Мама бы тоже за шитье принялась, да темновато. Гешка полежала немножко, высвободилась из материных рук, наскоро переплела косу, встала, первым делом подбросила полешко в печку – огонек не должен гаснуть никогда; нашла платье. – Ты куда? – Так за водой! Светло уже. Мать села, потянулась за платьем: – Вместе сходим… Снаружи обдало холодом, осенью и сладким запахом трав. А небо-то уже посветлело, вон по краю, куда рассвет подглядывает, розовый воск и жемчуга, а не облака... Они умылись из дождевой бочки и, не сговариваясь, пошли не к колодцу, а к краю над бездной, к накренившейся башне с механизмами, что уныло громоздилась над самым обрывом. Где обвал-то? Не видно – ниже где-то… Внизу в воздухе висела то ли розоватая пыль, то ли просто облако. Мама оттащила Гешку от края. Ветер выл в тросах заброшенной канатки, что уходила далеко вниз к узкому побережью, к мрачно сияющему морю. На тучах переливался его ярко-сизый, мертвенный отсвет, забивая краски рассвета. Солнце – всегда выше облаков, светит лишь на небесные селения. А тут – тень. Всегда; Гешка забыла, когда видела днем солнце. Бабушка и мама – помнили. Белый слепящий шарик посреди неба, говорят. А свет – теплом по коже, как от печки… Теперь – мельком, только на рассвете да на закате, если повезет. С круч сползает туман, внизу на горизонте море слилось с небом – сплошь сизая светящаяся стена, и был ли он, этот горизонт? Ничего, только их гора. – Мам. Ну все равно ж обвал. Не исправить. Зачем тогда мне замуж? – Тогда так роди. – Ну мам! – Дитя нужно. На горе девок – одна ты… – Мне уж кажется, на всем свете девок – одна я. – Иди замуж, пусть по уму будет. – За кого? Ну, за кого? – Ой… Слышишь? Далеко внизу кто-то орал – будто комар пищит. – На дороге? Раздавило кого-то? Пойдем спускаться? – Да вроде не на дороге, в сторонке… Стой, дуреха! Комариный писк становился слышнее. – Ой, – по-детски сказала мама. – Ой, божечки. Из синей мглы пропасти на фоне скал и макушек деревьев появился сам комар, мельтешащий руками и ногами, старавшийся зацепиться за ветки – но его несло мимо корявых сосен, тащило вверх, и чем выше, тем быстрее. – Так это все правда, – ахнула Гешка. – Мам! Это ангел что ли – настоящий? – Ох, дурак, что его в горы-то понесло? – мама куталась в платок. –Понизу-то там у моря они как люди ходят, не взлетают... Чего это он вдруг взлетел? – Мам, он же погибнет. – Они радовались, когда взлетали – думали, что их на небо зовут… – Это когда мир перевернулся? – Да, а бесов в землю всасывать стало… До того с виду и не разберешь, кто есть кто… Жалко парня… Я уж думала, у моря одни люди остались, всех легких-то выше неба давно унесло… – Что, там и летают? – Гешка посмотрела на тучи. Что там выше туч, она только знала, сама никогда не видела. – Зачем богу мертвые ангелы? И зачем бог мир перевернул? – Который бог? Гешку застопорило. Мама усмехнулась: – Нет, родная, это все люди сами удумали. Да смотри, они, и ангелы, и бесы, снова завелись. Они всегда из людей выводятся. Парень-то, поди, думал, что человек… – Почему легким стал? В чем провинился? Слишком много добра натворил? Мама стала похожа на статую. Может, и есть мысли, да не скажет. Крик парня оборвался – сорвал голос, наверно, потому что сознание не потерял, все так же молотил руками-ногами. Долго еще до туч ему лететь. Так от ужаса у него сердце разорвется раньше, чем долетит. – Не плачь. Пойдем отсюда, родная, что на это смотреть. Рубашку ему уж поздно шить … – Ой, мама… Ой, мама!! Тросы-то, тросы! Парня несло прямо на них – шесть провисших железных жил канатки. В туман, наверно, только эти тросы и держат гору, не давая улететь к бесам за тучи. Когда парень врезался животом в крайний трос, Гешка сама будто ощутила чуть не разрубивший ее удар. Бухнулась на коленки, прижимая руки к животу. Лишь бы парень удержался! Тот словно прилип к тросу. Потом потихоньку зашевелился, пополз, как гусеница. Далеко ползти. Трос толстый, ржавый, весь ершится от лопнувших проволок. Скоро у канатки собралась вся, кроме бабушки, деревня, а парень замер далеко на тросе и не шевелился. Шок, наверно. Гешка обещала себе, что, если парень спасется, будет ему от них рубашка, какую захочет, хоть человечья, хоть ангельская. В сундуке есть. – Бабка ткет, мамка шьет, я вышиваю, – крутилось в голове заклинанием. Хотя в сундуке рубашек готовых немного. – Одна прядет, другая отмеряет… – Сколько-то для людей, кому легкая, кому тяжелая, и только одна – наоборот, чтоб… Ой! Зашипело сверху, обдало тугим воздухом. Все шарахнулись в стороны, мать схватила Гешку за руку и подтянула к себе. Явление. Шлем, как черный шар, ниже – понятно, что руки-ноги-торс, но где машины, а где живая плоть, не разберешь. Посверкивает золотыми детальками и черным лаком. И воняет озоном и чем-то горьким. Бесяра пощелкал чем-то на своей сбруе, уравновесился в воздухе – башмаки в золотых узорах лишь чуть касались травы. Ранец его тихонько, но страшно гудел, браслет на руке играл музыку. Раскрылась нижняя часть шлема, и он жутко человеческим голосом спросил: – Что происходит, уважаемые? Гешка тут же показала рукой на парня над бездной. Бес замер, заметив ее, будто вся его машинерия мгновенно отказала, и даже музыка стихла. Потом шлем беззвучно раскрыл его лицо. А глаза-то. Божечки. Красота – сердце Гешки остановилось. Потом хмыкнуло, фыркнуло и застучало дальше. Все знают, что у бесяр не лица, а маски, даже если кажутся живыми. Тот уставился на Гешку. Мать чуть слышно завыла – сама, поди, себя не слышит. – Невеста, – сказал он. – Настоящая. Уже. Вдруг. Как интересно. – Не балуй, Лихо, – пригрозил сосед. – Есть, да не про твою честь. – С чего бы, – усмехнулся нелегкий. – Свататься всем можно. Лихо? Что-то она о нем слышала. И может, даже видела, но давным-давно. Бесам – тяжелые они – страшно спускаться из-за туч. С чего этот такой отважный? – …у вас – красавица, а у нас – красный молодец, так, что ли? Или что там, цветочек – садочек, овечка – барашек? Гешка закинула косу с ярко вышитой, невестинской лентой за спину. Молча снова показала на парня на тросах. Лихо всмотрелся: – А, летун. Зацепился. И что? – Спаси его. – Зачем? Все равно ж унесет. – А мы… – мать дернула Гешку за руку, чтоб прикусила язык. Лихо засмеялся и поклонился Гешкиной матери: – Мое почтение, уважаемая, – глаза его стали грустными, когда мама махнула на него рукой. У мамы взгляд тоже стал грустным. Странно: как будто она его давно знала. Этого Лихо. Откуда? Впрочем, мама все и всех знает. Не говорит только никому. – Я к вам, собственно, именно по поводу… – Лихо вздрогнул, натолкнувшись на ее, Гешкин, взгляд, и скорей повернулся к обрыву: –Впрочем, тут ждать нельзя, – он стал, мурлыча, что-то на себе переключать. Ранец его загудел тоном ниже, снова зазвучала музыка. Лихо, опустив забрало, стоя поплыл к обрыву, поднимаясь над травой и обломками мрамора. Оказавшись над бездной, он чуть провалился вниз, но выровнялся и потихоньку полетел к парню. – Бесяры-то и у нас на горе – в пределе, – сказал дядька Гера. – Мощи-то хватит ему? Земля тянет. Нырнет ненароком, пиши пропало. Мужики переговаривались: – Ухнет, да и все… На шурупчики рассыплется. – Не ухнет, опытный… – Спорим? Лихо уже не пел, а что-то говорил в браслет. Не разобрать, далеко. Он тоже стал не больше комара, когда приблизился к парню. Там пару минут повозился, зацепил парня шнуром, отодрал от троса – тот сразу взмыл, дернув Лихо вверх – и повлек к горе. Летному ранцу, похоже, стало в разы легче, так легко и быстро они приближались. Лихо иногда подергивал за шнур, будто парень, весь ободранный, в кровище, был воздушным шариком. Голова его, руки-ноги бессильно болтались – точно, без сознания. Но как же он тогда держался за трос канатки? – Проволокой примотался, еле отцепил, – еще за обрывом сказал Лихо, поднимая забрало. Нашел взглядом Гешку: – Ну, цаца моя, и на что тебе такой женишок? Лечить будешь, выхаживать? На поводке потом водить, лишь бы не унесло? Гешка на него не смотрела – что смотреть, если лицо не настоящее. Смотрела на беспомощное тело, которое крутило в воздухе и тянуло вверх, и чуть не плакала от жалости. – Давай нам, – сказала мать. – Вылечим и посмотрим, жених или не жених. – Знаю я, как вы лечите. Водичка, то, се, – Лихо пристегнул к руке парня какую-то штуку, которая тут же надулась алым спасательным баллоном. – Потом не очухаешься от такого лечения… В порядке будет, – Лихо перевернул парня, что-то отцепил – и тело мягко потянуло вверх. Лихо держал его за руку, считая пульс. – Нитевидный. Так что мы его скоростным лифтом… Ко всем возможностям экстренной медицины, – он подтолкнул тело вверх. – Ну там еще потом адаптация-дератизация, аэротерапия-психотерапия… Гешка очнулась и прыгнула вверх за парнем – но только мазнула кончиками пальцев по холодному, скользкому от крови плечу. Не поймала. Прыгнула снова – и тут Лихо сам схватил ее, оттаскивая от обрыва: – Куда, дуреха! Гешка вывернулась и набросилась на него с кулаками. Больно ушибла кулак о что-то острое – а Лихо вдруг плавно повалился на траву. Разлегся среди обломков колонн огромной колючей черно-золотой звездой. И даже чем-то посверкивал. В его механизмах запиликало, тревожно запищало. – Я что ему сделала? – все в Гешке обмерло. – Я его сломала? – Траванулся, башка дубовая, – сказала мама, аккуратно, одним пальчиком подцепила Лихо за какую-то торчащую скобу на плече и повлекла над травой мимо руин к дому. Гешка посмотрела вверх – бесчувственного ангела мягко поднимало вверх, алый баллон чуть отставал. Не достать. Она побежала за матерью. Люди перед ними расступались, переговариваясь: – Видать, кровушка ангельская его свалила, нечистого! – А большущий-то он какой! – Железа-то, смотри, сколько в нем всякого… – Сам ты железо ржавое, это тугоплавкие сплавы и композиты графеновые… – Это кого ты ржой назвал, брюхо косое? Толкаясь, все разглядывали поверженного Лихо, кто-то даже ткнул сухой былкой бурьяна. Гешка оттолкнула одного, другого: – Отвалите, родимые! Сосед и дядька Гера ее поддержали: – И то, охолоните, братие, лечить – бабье дело, а уж Панкратиха разберется: что она, бесов не видала? Панкратиха – это они про бабушку. Гешка семенила рядом с матерью, заглядывая в лицо в окошке черного шлема: даже не понять, побледнел или всегда такой, цветом как мрамор. А парень высоко в небе все плыл и плыл к тучам. – Беги вперед, – велела мама. – Бабушку предупреди да по воду сбегай. Да, за водой-то они так и не сходили! Гешка помчалась вперед. Залетела в горницу: – Бабушка, бесяра кровью ангела запачкался, траванулся, мама его сюда лечить буксирует! Я за водой! Бабушкино веретено звонко ударилось об пол: – Не надо, колодезной отмоем сперва! А ты дуй на нижний ключик, поняла? Вон бутылку хватай и беги! А нитку она не обрезала! Почему? Некогда. Гешка схватила старую полиэтиленовую пятилитровку с давно лопнувшей и починенной проволокой синей ручкой, сунула за пазуху резиновые перчатки и вылетела наружу. Поглядела вверх: черная черточка и алая точка уж под самыми облаками. Ну все, билет в один конец. Она бы заорала и затопала, но надо бежать. А кого спасать-то? Сволочь эту, который ангела в вечный покой отправил? У огорода споткнулась об полную лейку, грохнулась, взвыла, вскочила, плюнула на ободранные об мраморную щебенку ладошки, потерла о платье и помчалась за дом, к скалам и вниз, в ущелье. Подвывала бы, да – если б не задыхалась: коленку тоже ободрала, когда грохнулась. Да слезы не от боли. Лучше бы от боли. Ну, бес на то и бес, чтоб ангела сгубить… Но бабушка не обрезала нитку? Чем ниже, тем больше сырости на скальных стенках, пахнет мокрой глиной, известкой, ботаникой; кое-где по камню вода сочится – струйки стекают… Пещеры и пещерки, карстовые полости, некоторые воды полны, так во тьме и захлебнешься… Вся гора внутри сырая: ледниковая вода просачивается, собирается водопадиками в речки… Но это уж ниже. А тут так, ключи да ключики… Она поскользнулась на глинистом мокром языке – опять чуть не грохнулась! Бежать-то далеко еще, а обратно еще дольше, а пить-то хочется! Притормозила у каменной ванны, выбитой вечными струями в громадной, невесть когда грохнувшейся плашмя толстой плите, скорей ополоснула руки, умылась и попила. Они с мамой сюда стирать ходили, после этой воды полотенца да рубашки мягкие-мягкие и немножко как будто хрусталем пахнут… Как будто хрусталь пахнет! О чем бы еще подумать, чтоб перестать реветь? Да что мчаться: с той водой, за которой бабушка послала, не опоздаешь, если даже эта сволочь сгниет наполовину! Тварь этот Лихо Одноглазое! Пусть бы тоже – в землю! Ой, нет! Он… Он… Что в нем есть такого, что она так перепугалась? Он же бес! Жалко дурака? Или что? Гешка помчалась еще быстрее, едва успевая приметить, куда поставить ногу. Вниз – не вверх, легко! Нижний ключик они с мамой, как снег растаял, обиходили. Свои об этом ключике знать не знали, и знать им не надо, так что справились одни: затянутую песком студеную бочажину лопаткой подраскопали, в водяную яму воткнули бачок от старой стиралки, хороший, из нержавейки; на дыру в дне насыпали камешков, снизу покрупнее, сверху поменьше, потом песочка мытого, кварцевого… Гешка сдернула с бачка жестяную крышку, установила на специальном валунке бутылку – божечки, как пить-то хочется! И глаза от слез жжет! Она зачерпнула ладошками воду прямо из бачка, плеснула в пылающее лицо – ожгло холодом. Лицо онемело. Она отпрянула и шлепнулась на задницу, откатилась по склизкой траве и каменной крошке. Мама, мамочка! Что она наделала! Ой, дура, дура! Хорошо хоть, попить, дура, не успела! Платье заплескала… Выцветший ситец в намокших местах засиял красками, и сама ткань тоже стала толще, жестче. Новее. Цвет-то ярче не только потому, что тряпка намокла… Пятна так и будут теперь – новые… И лицо… Ободранные ладони на глазах заживали, затягивались белой кожей; поперек ссадины на коленке, куда попало водой, тоже пошла полоса целехонькой кожи… Глаза не жжет – холодные, как бусины каменные, лицо оттаяло, но голое и сырое, как будто кора с него отвалилась… Ой, дура… Что делать-то теперь? Как дальше-то? А что должна, то и делать, – пришла строгая, взрослая мысль. Вспомнилось, как они с мамой и прошлой весной обихаживали колодец. И позапрошлой. И десять лет назад. И полвека. И вообще, кажется, всегда. Каждую весну. Но Гешка теперь – невеста. Потому что больше никого не осталось. Но она только умылась! Эта вода всему память возвращает, вот и вспомнилось, чего не следует! А попить – что вспомнишь? Вообще все? Ой, нет. Так, хватит. Бабушка ждет эту воду. Она напялила резиновые перчатки, осторожно ковшиком на длинной ручке стала наливать водицу в узкое горлышко. Бутылка тоже исцелялась: сверкала прозрачным пластиком. Ручка заросла, звонко отщелкнув ненужную проволочку. Нечего усугублять. Такую память, как у них с бабушкой и мамой, ни одна голова не вместит. От одной капли этой водицы гнилые скелеты целыми людьми становились – а с ней-то что было бы, хватани она полную горсть? Дождалась бы ее бабушка? Нет, трусь не трусь, сознаться надо… Лицо-то вон холодное, как у каменной… – Стареть не будешь, – отмахнулась бабушка. Будто она раньше старела. Гешка заплакала. – В глаза попало? Правду видеть будешь, это… – она глянула на Гешку и побледнела. – Ох. Да какой с тебя спрос… Давай воду-то. Гешка отдала и сунулась к тусклому зеркалу в простенке: оттуда, будто прям из Эллады, вытаращилась ясноглазая красавица с высоким лбом. Глаза отмылись – снова серые, настоящие… А ведь почти забыла. Лихо лежал на мокрых ковриках посреди горницы, и вышитая меандром наволочка подушки под головой в черном шлеме казалась инопланетной. То есть он сам инопланетный. То есть они вообще живут на разных планетах, хоть и на одной. Он на небе, она на горе. Жила бы внизу у моря, вообще никогда б его не увидела. Лихо приоткрыл глаза – и сразу поймал ее взгляд. Ухмыльнулся: – Ого. Классика, да? Я потрясен, – вдруг заметил, что бабушка снова намочила тряпочку из бутыля – и тут же вскочил, как и не был разбитым, отпрянул. Ранец его взвыл. Он замахал руками: – Уважаемая, стоп. Не надо. Спасибо большое. Признателен. – Ну не надо, так не надо, Лишенько. А и то, что ты делать будешь без всех твоих железяк? Лихо махнул рукой, спросил: – Я что, инфицировался от этого придурка? Я ж в перчатках… Воздухом, что ль, одним с ним подышал? – Кровь его тебе вон под обшлаг затекла. – Мы смыли, – вошла мама. В руке у нее была детская эмалированная кружечка с оббитой ручкой и нарисованным на бочке солнышком. – На вот, разбойник. Тебе надо. – Легче стану? – Это вряд ли. Так… Оживешь маленько. Лихо расстегнул мокрые перчатки и уронил их на пол – грохнулись, как камни. Пальцы – худущие, перевитые синими жилами. Принял кружечку – и выпил, ни на миг не поколебавшись. Из этой кружечки мама и Гешке давала пить. И соседям. Только дед, что умер на рассвете, не пил этой воды уж много лет, как стихи не смог складывать – отказался. Устал жить. Гешке порой во сне под утро тоже казалось, что она устала жить. Тогда она, проснувшись, шла к полке в сенях, где стояла кружечка, и пила. Там всегда было немного водички, заходи и пей, кто хочет. А откуда в кружечке вода бралась, мама не говорила. Лихо постоял, закрыв глаза. Все на нем потускнело, будто устало, даже блестящий черный шлем, но стало как будто более настоящим. Открыл глаза: – Пил бы и пил. Я ведь теперь от жажды умру. Хотя, – он глянул на Гешку и опять ухмыльнулся, – есть выход. Что, уважаемые, когда свататься-то позволите? – А вот как рубашка для жениха будет готова, – распевно сказала бабушка и посмотрела на Гешку. Рубашка для жениха! Сопрясть, потом соткать, раскроить, сшить да вышить! Год работы! – Я-то думал к вам за готовой обратиться, – сказал Лихо и, одним оборотом скрутив, снял шлем. – Но… Под шлемом у него оказалась мягкая, будто тисненая, полупрозрачная шапка, вся переливающаяся золотыми узорами и огоньками – суперсимбионт невероятной силы. А что еще в костюм прошито, во всю его машинерию? И от всего этого могущества он бы отказался ради рубашки, надев которую, стал бы просто человеком? Да неужели. – Неужто за рубашкой спустился? – мама тоже ему не поверила. – Была такая мысль. Но, раз уж шанс выпал – жениховская-то, думаю, больше мне подойдет. Она же для героев. А что? – к запястью его прилип откуда-то взявшийся дубовый листочек, зелененький, как весна. – Год подожду. – Да ведь ты… – мама осеклась, потом пожала плечами. – Почему нет. Месяц, три умывания из нижнего родника и кучу воспоминаний спустя Гешка сидела на крыльце, вздрагивая от ночной сырости, и смотрела в щель между морем и тучами на затмение низкой Луны. Красный шар ее чуть золотился с бочку: равнодушное движение светил уже выводило Луну из-под тени Земли. Все идет вселенским порядком. А она, дура, волнуется наблюдать. Будто это первое затмение в ее жизни… Это у людей хаос. А у космоса все в порядке. В принципе, и у нее все хорошо всегда было, сколько бы мир, играя магнитными полюсами, ни переворачивался… Но теперь она невеста, потому что больше некому, обет там или не обет... Вымирание. Может, ей и разрешили тогда, в начале времен, в девках остаться – чтоб сейчас вышла и кого-то совсем нового родила? Стратегия? С них станется… Нет никого больше, ни родителей, ни сестер и братьев, так что не спросишь. Родителей? А мама?! Бабушка? Ну… Она так давно у них, что уж не важно, что приемная. Парни, чужие, прознали, конечно. Почти каждую неделю один-другой приходили снизу, косясь на Гешку, говорили, что за рубашками: мама и бабушка ладили их теперь, не покладая рук. А Гешка только самые простенькие узоры успевала им вышивать. Жениху-то настоящему, неведомому, герою – разве простеньким обойдешься? Она даже не придумала еще узор. И ниток даже еще нет. Ох, дура. Ни прясть, ни ткать и то не из чего. Мама и бабушка не дают ничего, сказали, мол, все сама. Твой жених, твой герой, твоя жизнь. Это испытание такое, большая ты или так, вечная девица, хранительница очага. Она, ища решение, вынесла из чулана давно забытый маленький сундук с ее девчоночьим рукоделием, полный рубашек – от кукольных и младенческих до… до предпоследней. В последней он – как же его звали? – ушел. Раньше в тоске Гешка открывала этот сундучок, перебирала рубашки. Потом надолго забыла все. Интересно, если снова вырезать из деревяшки руки-ноги-голову, собрать кукленка и одеть в первую, еще кривыми солнышками и цветками вышитую рубашку – он оживет? Или это чудо могло быть только один раз и получилось, потому что она сама мала была, а сейчас, у взрослой-то, веры не хватит? Но зачем ей другой кукленок? Того не заменишь: родной. Ух и трудно было его из живой деревяшки в младенца настоящего превращать. Долго. Бабушка поседела прясть, а мама замучилась шить. Если б не вода и сверху, и снизу, вряд ли бы получилось. Но не оставлять же было его навсегда мальчишкой. Хотя маленьким его любить было проще – ляля, солнышко. А потом умный стал, вредный. То ли сын, то ли брат. С каждой новой, великоватой рубашкой в ее вышивках он подрастал, потом она становилась мала, и надо было ткать полотно для новой, шить-вышивать. Каждый раз разное. А потом он вырос и ушел к людям. И мама стала каждый день поить Гешку водой из детской кружечки, чтоб она его забыла и не плакала… Теперь вспомнила вот, только имя никак не вспомнить. Гешка вытерла слезы. Ушел и ушел. Свою жизнь где-то живет. Не в куклу же обратно его было превращать, любимого такого... И она придумала эту рубашку. Ох, придумала! Значит, сначала нужна пряжа. Поэтому она и смотреть не смотрела на парней, что за легкими рубашками приходили снизу, с берега, и даже на двух тех умников-разумников, кому легкие рубашки и правда подошли. Как примерили – так в потолок темечком и треснулись. И бегом вниз, гиревым спортом заниматься, добро сеять и за землю покрепче держаться. Ангелам внизу полно работы, говорят: чужие грехи на себя принимают. Остальные парни, просто люди настоящие – радовались, что точно в небо не унесет, сразу сбрасывали и страх, и башмаки тяжеленные, и куртки-кольчуги; скорей – за нею ухаживать. На горе не надо ни вверх, ни вниз, и можно просто долго жить. Неплохие парни, интересно смотреть, как они страх сбрасывают, как скорлупу, и что из них вылупляется. Бабушка посмеивалась. Средний сундук с ее свадебным нарядом, который мама и бабушка давно закончили – смотреть страшно от красоты – стоял теперь рядом с большим. Гешка туда иногда подглядывала, чтоб жениховская рубаха придумывалась в лад. Но кого она ждала в женихи? Откуда взяться суженому, если никто и никогда не судил да и не обсуждал ей пару? Просто потому, что такого персея или ясона нет и быть не может? А кто есть? Человеческие телята? Летуны, которые летают, но ноют и жалуются, что могут летать? Бесяры, которые падают, стоит им слезть со своего неба? И на что надеяться? Ладно, пока нужна пряжа. Тяжелая. Белая, как облака над горой в полдень. Надо подняться и пряжи там добыть, какой надо. Но с кем? Одну наверх мама сроду не пустит. Подговорить молодца снизу надеть тяжелую рубаху, чтоб его к бесам наверх взяли? На такую страшно даже смотреть. Надеть? Дураков нет. Был, правда, один... Давно… Она вдруг как наяву увидела того мальчишку, который попросил попить, когда она несла воду с деревенского колодца, а потом увязался следом. Мама его чуть палкой не прогнала – но он сказал что-то такое, что мама палку уронила и схватилась за щеки. Впустила его в дом, к бабушке, а сама уволокла Гешку к соседям… Красивый был мальчишка, снился даже. Немного похожий на того, родного и ненастоящего. Что с этим красивым стало, когда он рубаху для бесов надел? Они явились темным днем, когда из туч сыпались редкие, жутко тяжелые градины, бумкая по крышам и пробивая дырки в лопухах, и все сидели по домам, чтоб не бумкнуло по темечку. Когда в сенях загремели пустые ведра, Гешка спрятала листочки с расчетами вышивок под скатерть и сделала безмятежное лицо. – Привет, Цаца! На тебе твоего летучего придурка! – и Лихо втащил в горницу худого парня в свинцовой жилетке. Гешка узнала незадачливого летуна сразу – внутри екнуло и затикало, словно ожил какой-то механизм. Парень смущенно улыбался, рыжий и зубастый. Чужой. Бледный, глаза запавшие, будто болел. Да ведь так и есть – болел. Мама с бабушкой переглянулись, и мама принесла парню воды в кружке с солнышком. Парень из вежливости выпил. А Лихо хмыкнул: – Ему б другой, он же не помнит ничегошеньки. – Чего это не помню… Как полетел, помню… Бабушка спросила: – Что ж ты спроворил-то, что тебя от земли оторвало? – Ну… Лес мы рубили, а тут обвал… Меня как дернет, мол, спасать, я обоих напарников как малых оттащил, а сил еще добавилось, я и погрузчик вместе с дядькой оттащил, дядька-то два центнера весит, прирос уж к своему погрузчику, ему не то что убежать, ему из кабины сроду не вылезти… А как бросил погрузчик-то, меня и оторвало… И понесло, понесло. – Не делай добра, не получишь зла? – подначила бабушка. – Грехи-то попустили, вот и полетел? – Дак что, смотреть, как их раздавит? – А ты знал, что ты ангел? – спросила Гешка. – Да кто ж в эти сказки теперь верит! Лихо поклонился бабушке: – Мы его… Это… Утяжелили немного. Парень потрогал свою кольчужку и покраснел. Гешка поняла, что не только в кольчужке дело. Ее замутило. Бабушка с мамой переглянулись. Человеческая рубашка ему теперь без надобности, и так уравновесился. Бедный теленок. И так не знал ничего, и теперь не понял. Будет теперь болтаться между добром и злом. Погрузчики таскать. Лихо тоже смутился. Ранец у него стал мощнее, и даже на ботинках какие-то моторчики добавились – видать, спускаться с неба все страшнее. Пахнет химией. Вся его сбруя стала куда более сложной, чем летом. На Гешку он взглянул словно бы виновато: – В общем, ниже не могу провожать, вы уж сами. А мне пора, я… – Я с тобой, – выпалила Гешка. Мама осела на сундук: – С ума сошла? – Мне пряжа нужна. Над тучами сиял белый слепящий шар. И было, как мама рассказывала – тепло на лице, как от печки. А еще – голубое небо беспредельное, бездонное, смотреть страшно. Внизу среди фиолетовых туч светились золотые арки, диски, ленты и мосты. Когда приблизились, оказалось, что это улицы, полные домов… И людей. Загорелых, красивых и веселых. Лихо поставил Гешку на ноги на краю узорной площади, нарядной как коврик: – Ну, что, похоже на навье царство? – Нет, – синюшных и хвостатых бесов и правда не видно. – Таки да, «кто различит добро и зло». – Не начинай эту демагогию, бесярчик, сам знаешь, что все различают, да многим удобнее не различать… Но тут странно, да. И люди… Никакие они не бесы, а просто люди. Только одежда странная. Скорей не одежда, а доспехи, полные всякими устройствами. Шлемы, антенны, шестеренки. И все разноцветные. Лихо рядом с ними казался распорядителем похорон. – А ты почему такой черный? Они вон все веселенькие. – А чтоб вам страшнее. Форма для гонцов… Вестник зла, ага, – он безрадостно засмеялся. – А так-то это все веселенькое – форма. Какая страта, какая профессия. Видишь, Цаца? Людей-то и не видно, одна… Спецификация. Ну смотри, форма для клерков, форма для юристов… Форма для замужних, для женатых… А вон, женщина в полосатом? Это форма для тех, кто в активном поиске! – Ты врешь! – Если бы, – он щелкнул себя по полоске на плече: – Форма для одиноких, если сниму защиту, должен буду малиновый сюртук носить. С искрой, блин! Вон, видишь, парни в малиновом? Не вздумай приближаться. А вон в желто-зеленом компания – так это форма для дружеских встреч! – Детей не видно. – Ха, ты помнишь детей? Тут все забыли. Гешка отошла в сторонку, села на каменную скамью. Лихо молча сел рядом. Минут десять они смотрели на молодых, загорелых и нарядных, проходивших по своим делам, равнодушно поглядывающих на Гешку людей. Гешка стала замечать искусственные руки-ноги, шеи в высоких воротниках жизнеобеспечения. Но никаких хвостов, и рога только от симбионтов. Да, их одежда была очень упорядоченной, и полезно: сразу понимаешь, какой у кого функционал… Спецификация. Ей стало тоскливо. – И никто не против? – Привыкли. Понимаешь теперь, почему я новую рубашку вашу хочу? – Новую? – Ты воды-то из детской кружки много не пей, – помолчав, сказал Лихо. – Она исцеляет, да. Воскресаешь для добра. Но забываешь… Забываешь много такого… Что хоть и кровью досталось, да драгоценное. – Ты и про воду знаешь. – Мертвая исцеляет, возвращает память. Вспомнил, кто ты есть, значит, цел. И умом, и душой, и на клеточном уровне. А живая… Воскрешает, да. Можно все сначала, как на чистовик. Здоровье, все такое. Но есть издержки. – Ты же пил. – Давно живу. От этого устаешь. – А они, – Гешка кивнула на прохожих, – тоже долго живут? Я смотрю, тут все люди да люди. Бесяр-то природных не видно. – Станут они тебе пешком по улицам ходить! Так-то мало их, очень. Кто остался, так вообще на орбите живет да на луне. Боятся. Добро творят, науку развивают. – А ты почему не с ними? – Не люблю их добра. Да и кто сказал, что я – природный бес? – Значит, и в аду, и в раю – просто люди? – Ну… С первого взгляда – да. И даже со второго, просто люди с суперспособностями или, – он глянул на себя, – с супероснасткой. Но если прозревать правду более-менее ясно, то… – То в какой-то момент икс они все равно или взлетают, или падают? – Ну, почему в «икс». Теперь, когда добро и зло хоть в килограммах, хоть в ваттах, хоть в джоулях измеряй, то если теряешь баланс – среда эта убитая тут же теряет терпение и избавляется. – Бесяры добро творят, чтоб в грунт не воткнуться – это я понимаю, это хорошо. Но вот что ангелы должны творить зло, чтоб их не унесло в стратосферу – нет, не понимаю. – Дурища. – Так объясни. Он только заржал. Потом ухмыльнулся: – Смотря какое добро. Тебя ж не уносит. Ни бабку, ни мать. – Но мы же не ангелы! – Да уж, постарше будете. Ну что, Цаца, какая тебе пряжа нужна? Гешка достала из сумки собачий гребень: – Кербарика хочу вычесать. Лихо отшатнулся. И тихонечко уточнил: – Э-э… Собачку? «Чудище обло, озорно, огромно, тризевно и лаяй»1? Пес был бесконечно стар. Хозяина у него уже тыщи лет как не было. Его давно даже еда не интересовала, не то что хождения взад-вперед этих бестолковых двуногих, которых и не разберешь, мертвые они или живые, с таким-то количеством вшитых имплантов и механизмов. Да и какой смысл охранять исчезнувшую границу? Поэтому кобель валялся в облаках, спал и во сне порыкивал, чтоб не лезли и не будили. Первым делом Гешка влила горсточку живой воды в пересохшую пасть правой башки. Пес открыл глаза и ленивым ударом хвоста взбил рыхлое облако. Узнал и заухмылялся, колотя хвостом. Гешка напоила среднюю башку, потом левую. Пса разобрало зевать. Он зевал, кашлял, потягивался и снова зевал. Молотил тусклым чешуйчатым хвостом и лизал Гешке руки. Она промыла мертвой водой ему закисшие, заросшие бельмами глаза, все шесть, и Керб аж затрясся, прозрев – крутя мордами и озираясь. Рыкнул на солнце – раньше оно ему не нравилось. Теперь, видно, свыкся. Она сбрызнула его всего, и выцветшая, свалявшаяся космами шерсть налилась силой и блеском. Скармливая головам по очереди оладьи с медом, давая попить то одной, то другой водички, Гешка вычесала его, рассказывая, какая он хорошая, какая нужная собака, и вообще самый умный и красивый. Тело пса ожило, налилось мускулами, одна голова урчала, другая потявкивала, третья смеялась. Крылья встопорщились, расправились. Когда Гешка собрала всю шерсть, он еще разок лизнул ей руку и потрусил, помахивая змеиным хвостом, куда-то в облачные поля, потом взлетел. Ну да, одними медовыми оладьями ему не прокормиться… Санитар неба. Шерсть взорвалась прямо на веретене. Гешке оторвало мизинец и полбезымянного, а на веретене – ни забоинки. Гешка поорала, больше от испуга, чем от боли, а мама, ругая, скорей налила из бутыля в шайку побольше воды, и дала Гешке сунуть руку. Вода леденила, рука онемела. Гешка смотрела, как мама подметает окровавленные ошметки шерсти, и думала, как ее теперь отстирывать, и надо ли – а пальцы-то уже отросли. – Осторожней. Основу вплети, стабильнее будет, – страдая от ее глупости, подсказала бабушка. Основу? Нитку? Какую? И, собирая ткацкий стан, чтоб время не терять, Гешка придумала – и пустила в основу собственные длинные волосы. Это ж для ее жениха рубаха. И дело пошло. Шерсть посверкивала, порыкивала, иногда щипала пальцы синими искрами, но прялась. Прошел месяц. Еще месяц Гешка ткала, поглядывая в окошко то на снег, то на туманы. Потом бабушка отдала ей тяжелые прабабушкины ножницы – кроить. Прабабушку Гешка не застала – впрочем, потому ее и взяли в семью, чтоб их снова стало три… Одна прядет, другая отмеряет, третья отрезает. Бабушка прядет всегда, это так, мама кроит – отмеряет. Но Гешка же просто вышивает? Не режет нитки жизни? Полотна на раскрой хватило в обрез, и кое-куда в клинышки и краешки она вшила кусочки ткани, оставшиеся от ее свадебного наряда. А моток оставшихся ниток пустила на незаметную вышивку по подолу платья. Потому что сопрягать надо, да. Ох. А рубашку вышивать-то чем? Вниз надо, за нитками! Вот потеплеет, и можно сходить. Лихо явился, когда внизу давно было тепло и все зеленое, а тут на горе прошел снег и все словно сахарной пудрой присыпало. Восточный ветер тащил сверху туман, как белая река стекавший в бездну и временами заполнявший все пространство до самых туч. – У вас тут снежный дворец! У нас-то постоянный климат, так что даже интересно зимой дома подышать! «Дома»? – Весна уже, – проворчала бабушка. – А тут стужа. – Я вниз хочу, а снег не пускает, – пожаловалась Гешка. – Внизу-то уж давно тепло. – Одна? – оторопел Лихо. – Я с тобой! – Как? – ужаснулась мама. – С ума сошел? – А еще я парня того, ну, летуна, хочу найти. Может, это он – жених? Сама спущусь за нитками и заодно найду его. – С ума сошла?! – хором сказали Лихо и бабушка с мамой. Гешка фыркнула. Помолчав, Лихо посмотрел в потолок, пожал плечами: – Любовь зла, полюбишь и козла. – Не стыдно тебе? – Мне? – он заржал. Да уж, пристыдить его нельзя никогда и ничем. И напугать – тоже. Но вдруг он глубоко вздохнул, снял круглый черный шлем, потом стащил и переливающуюся чудовищной дифракцией мягкую шапку, поклонился бабушке: – Пожалуй рубашкой, матерь. Гешка думала в тот миг, что волосы его похожи на зеленые проростки, и потому сразу не поняла, что он сказал. Потом дошло. – Пожалуйте рубашкой, матери, – снова поклонился Лихо. – Замучился я так жить. – Так легче-то не станет, – перестала прясть бабушка. Гешка ненароком поймала ее взгляд – и словно в бездну заглянула. А почему, кстати, у бабушки никогда не кончается пряжа? Как будто правда тучи эти бескрайние на нитки прядет. А если тучи кончатся? Шел редкий снежок. Гешка принесла снизу – там умывшись ради ума – воды, поставила бутыль на край каменной ванны, затянутой ледком; водопад над ней замерз белым дубом, развесистым, как мировое древо. Но подо льдом в ванне вода есть. Мама положила на камень завернутую в полотенца рубаху: – Воду вылей сюда, раствора тебе хватит, поместишься. Ну, ждем тебя. – А ты? – глянул Лихо на Гешку. Его колотило от стужи. И от тяжести – он, бедняга упрямый, едва стоял, потому что спускаться к ванне пришлось намного ниже уровня горы. Ботинки его вдавливались в камень выше подошвы. – И я жду. Я люблю тебя любого, дурак. – Даже деревянного? – он с опаской посмотрел на воду в бутыле. – Настолько не откатит, – успокоила мама. – Может, еще передумаешь? Столько труда в этих всех твоих доспехах. И лет. – Доспехи эти мне не годятся. Ну, я человеческую рубашку прошу не ради ж только того, чтоб цацу вниз проводить, – Лихо начал расстегивать перчатки. – Сама знаешь. Уходя вверх, Гешка оглянулась: Лихо лил воду из бутыля прямо на лед, а тот сразу таял, и от наполнявшейся ванны парило, как от кипятка. А потом он как был, прямо во всем своем железе, лег в ванну. Дня через три Лихо окреп настолько, чтоб отправиться вниз. Рубашка, человеческая, расшитая корабликами и морскими завитками, на нем болталась, на шее и руках временами прорастали крохотные дубовые листочки – он их обрывал, и на коже светились розовые дырочки, а кровь не текла. Гешка узнала его сразу, когда они с мамой наконец спустились к ванне и вытащили белое, аж зеленоватое от холода тело из воды, полной пластиковой крупы, ржавых хлопьев, катышков золота и вольфрама и еще какой-то застывшей гусеницами дряни типа гудрона – это был еще и он, тот красивый мальчик, который попросил у нее воды, а у мамы – тяжелую рубашку для легкого мира на небе. Но еще это был он, которого она узнала, увидев зеленые проростки на башке, ненастоящий и родной, полуребенок, полуигрушка, чьи старые неумело вышитые рубашонки она хранила, – ее кукленок из дубовой ветки. И теперь Гешка боялась на него даже смотреть. А Лихо ничего, отогрелся. Хорохорился, вел с бабушкой беседы: – Гея не такое переживала, не то что смена магнитных полюсов… Но все перемешано, как исправить это все? И зачем? Вверху тоска, внизу – еще хуже… Где вообще люди счастливы? – В сказке, – грустно сказала бабушка. – Я не вижу небо голубым, каким всегда утешалась, и где мне, старой, на солнце погреться? А так-то да, Лишенько, смешалось, да ведь и раньше все вперемешку и в мире, и в душах. Тишь, да гладь, да божья благодать – разве напастись? Гора и та крошится... – Но ведь в людях и так все всегда смешано, и ад, и рай – так, может, этот мир честнее? – Раньше жизнь была, радость. А теперь? – Да, матерь, радости нет. Да как будто и неба нет, земли нет… И смысла тоже нет. А мама слушала их, как малых детей, улыбаясь. Отпаивала Лихо медом и молоком. Гешка тоже молча слушала, вышивая простые рубашки. В жениховскую рубаху таких Лихо можно было три штуки поместить: столько раньше в нем было имплантировано всякого-разного, что живой плоти не так и много осталось, и теперь он выглядел подростком. Таким, как ушел – будто круг замкнулся. Ну, он и не жених ведь. И уж точно не герой. Вниз она, конечно, взяла обе фляжки. Лихо зяб, посмеивался, чтоб скрыть страх, когда мимо замерзших водопадов спустились по большой дороге. Но шагалось ему, тощему, легко – ну какой из него, деревянного, правду-то говоря, бес, чтоб в землю втягивало? Долго шли мимо обвалов, местами засыпавших дорогу, и приходилось пробираться по склонам, рискуя свернуть шею. Потом – вдоль бесконечно огромной, сухой разбитой чаши водохранилища, опустевшего в давнее землетрясение. – Как на Марсе, – тоскливо сказал Лихо. – Зачем ты вообще пошел наверх жить? – она вспомнила крохотное деревянное тельце. – Ты же… Ну, часть природы. Ты – сама природа. – Внизу не понравилось. Я и у моря пожил, но оно ядовитое, страшное. На дне там гниет черт знает что. И люди… Ну, как будто в них тоже что-то на дне тухнет. Думал, наверху – технологии, наука, свет разума – ага. Все то же самое. Смысла нет. Только там за меня все решал Порядок, и я чуть соображать не разучился. А внизу – Беспорядок, мозги, наоборот, набекрень… Не знаю теперь, в какую сторону жить. – Просто жить. – Это только у вас на горе – заповедник, чтоб просто жить. – Живи с нами. Плохо разве было? – Как в раю, – серьезно ответил он. – Но ты замуж выйдешь, зачем я рядом? И потом – на горе все забываешь. Как ты. – Ну и что. Память убивает, знаешь? – Но тогда и ты не ты, – усмехнулся Лихо. – Ты не живешь, ты притворяешься. – А сам-то! – Ты хочешь, чтоб я снова стал веткой дуба? Или может, сразу желудем? Когда спустились к райским лугам, обоим, даже наплакавшейся Гешке, стало легче. Лихо разглядывал травы, цветы, улыбался. Пока не вышли к мелкому озеру. Гешка знала эти берега, купалась даже. А теперь озеро воняло. Сверху было видно, как над светлым песком мучительно, боком, плавают еще живые рыбы – а поверху уже дохлые. Гешка потянулась за фляжками, но Лихо перехватил ее руку: – Не надо. Себя выдашь. Схватят и потащат всех спасать. Вон, посмотри на море. Оно давно сдохло – спасешь? Оживишь? Где ты возьмешь столько живой водицы, чтоб всех спасти? В городе было скучно, мусорно и жарко. Орали и гадили сверху чайки. Под темными тучами – ни ветерка. Люди ходили не спеша, будто у них не было дел, сидели под зонтиками, пили-ели. От моря несло хлоркой. Старик пиликал на скрипке. Дальше по берегу над кучами ржавого хлама, кренясь, торчала «Сансара», ржавое колесо обозрения. – Стало куда хуже, чем когда я тут давно-давно жил, – Лихо сперва глазел на все, потом сник. – Энтропия. На площади над морем висел транспарант: «Сегодня! Большой концерт! Изведем музыкой чаек-паразитов! Избавимся от заразы!» – Болеют тут много, – сказал Лихо. – Головами тоже. – И детей не видно. – Так и поверишь, что боги отвернулись и ушли… – Умерли просто. Устали. – А новых где взять? Смотри, ангел, – Лихо кивнул на парня в свинцовой кольчуге, с утяжелителями на руках и ногах, пристегнутого двумя растяжками к тележке, которую катила растрепанная старушка. – Наш? Ох. Бедняга. Парень их не заметил. Он стал толстый – и уж не рыжий, а медный. Можно уж и не пристегивать. И из женихов – вон. За шелковыми нитками надо было ехать на старом поезде с тремя шаткими вагончиками до поселка, где жила красильщица – почти до степи. Не так уж далеко, но очень нудно. Каково Лихо, который в небе подобные расстояния покрывал за минуты, теперь трястись на деревянной лавке? Сквозь рассохшийся щелястый пол было видно виляющие рельсы и бренчащие на стыках колеса. А когда они, измученные влажной духотой, добрели до ее домика сквозь затхлый, безлюдный поселок, оказалось, что старушка давно умерла, тутовые деревья все посохли, попадали, в домишке провалилась крыша, и ниток, понятно, не будет никаких. – Сама накрашу, – Гешке хотелось плакать. – А нитки где возьмешь? – Лихо сел в тенек под стеной домика прямо в пыль, закрыл глаза. – Лен, джут, хлопок, крапива… – Даже крапивы не вижу. А красить ежевикой будешь? Гешка села рядом, вытянула гудящие ноги: – В горах все есть... В облетающих белых цветках на старом-старом дереве – гранат? – с заплесневевшим стволом уныло гудели какие-то мухи. А должны быть пчелы. Они что, тоже вымерли? Откуда же тогда мама берет мед? А молоко? На горе ведь нет ни одной коровы… На горе вообще еды нет – незачем. – Цаца, ну зачем… Зачем тебе это все: замуж, рубашка для жениха, хлопоты эти… – Ты же знаешь, бездельник. Я должна выйти замуж и родить ребенка, который… Ну… Спасет мир? – Кому должна? – засмеялся Лихо. – Ребенка? А меня тебе мало? – Ты можешь починить мир? – Только найду меню настроек. Тогда дел-то – тык «восстановить резервную копию», и все, перегрузил и играй дальше. – Ты о чем? – О том, что ни к чему тебе замуж. В колодце под гранатом, конечно, воды не было. Тогда они, чтоб ожить, глотнули по чуточке воды из фляжки, на которой мама нарисовала солнышко, и пошли обратно к станции. Справа громадной стеной высилось подножие горы, уходящей бесконечно далеко вверх – и, хоть после живой воды зрение прояснилось и дышать стало чуть легче, где сил взять, чтоб сегодня подняться? Дышать нечем… Стало понятней, почему всем гостям снизу мама попить дает. Над площадью у моря ветерок трепал клочья и ленты разодранного транспаранта, на сцене криво стоял густо заляпанный белыми кляксами рояль. Ни музыки, ни людей, ни чаек не видно и не слышно. Кто кого победил? Странная мысль мелькнула в уме. А ведь правда, эта драная тряпка – часть этого несчастного остывающего мира! Гешка подпрыгнула, схватила длинный лоскут и дернула вниз: – Ура. Вот и распущу на нитки. Сначала Лихо смотрел на нее как на дуру, но, когда взгляд скользнул по фляжке с солнышком, ухмыльнулся. Понял. Простирнуть сначала в мертвой, потом в живой. Вот тебе и бессмертие. Если б с целым миром так можно было сделать! Гешка подошла к краю пирса, посмотрела на студенистую мутную воду. Ни волн, ни ряби – все застыло. Она перевела взгляд на вышивку на рубашке Лихо: кораблики. А еще она вышивала леса, сады, поля… Орлов и павлинов, антилоп и лисичек, китов и золотых рыбок – все, что, ей казалось, люди любят. А они всего этого уж и не помнят. А она? Что помнит она? Себя саму-то не помнит. Даже имя. Большого мужества не надо, чтоб всю вечность провести на горе юной девушкой и безмятежно поддерживать огонек в печке. Пока другие жили. – «Резервная копия», говоришь? Базовые настройки? – Гешка скрутила пробку холодной фляжки и опрокинула ее над мертвой водой моря. Испугалась, когда прозрачная струя ударила в грязно-зеленое желе и словно прожгла в нем пещеру. – Добить решила? – Хуже все равно не будет. Они смотрели и смотрели в воду – ничего не происходило, мертвая вода так и стояла корявым пузырем внутри умершей. А потом вдруг стала синей. Ночь они, обессилев, провели у того самого дуба на границе высокогорного леса, а утром вышли к умирающему озеру. Гешка, стиснув зубы, сначала вытрясла из холодной фляжки последние капли, потом вылила всю живую. Озеро будто вздрогнуло всей водой сразу, и опять замерло. А потом рыбы поплыли. – Не реви, – сказал Лихо и посмотрел на тучи. – Есть мысль. Я вроде понял, где Гея берет живую воду… Но знаешь что? Дошей мне ту рубашку. И чтоб там были вышиты всякие трезубцы, молнии, лиры и прочее наследство. – С ума сошел? – Похоже. В своем уме я б не согласился стать всеми ими сразу. Слушай, а Кербарик-то твой ведь прилетит, если позовешь? Выстирать ткань в мертвой воде и распустить ее на нитки было нетрудно. Труднее – решится вышивать, потому, что, стирая голыми руками, она, конечно, вспомнила все, от чего мама спасала ее, выпаивая живой водой. Но символы давно исчезнувшей родни постепенно ложились на ткань, связанные меандром и орнаментом из дубовых листочков. Лихо тем временем – на почве медовых лепешек бабушки – легко сдружился с озадаченным Кербом, поил его водой из дождевой бочки и тренировал с ним фигуры пилотажа в условиях хаоса высокогорных воздушных потоков. Кербарик стал здоровенным, гладким; где надо – шерстистым, где надо – в чешуйчатой броне; – и обрел смысл жизни в том, чтоб Лихо говорил ему: «Молодец!» Гешка радовалась за пса: столько лет просидеть во мраке, а потом бродяжничать в одиночестве! А теперь он вырос со здоровенного змея горыныча и до подошвы туч долетал за четыре минуты. После первого ливня, конечно, слежавшаяся облачность заметно не поредела. Зато море, до этого всегда равномерно светившееся гнилостным светом, запереливалось так, что разводы темного и светлого стало видно даже с горы. После второго – Кербер и Лихо вернулись оба подстреленные бесовскими дротиками, и пришлось обоих окачивать из дождевой бочки и долечивать из кружечки. А потом надо было заставить Лихо дождаться, пока Гешка закончит прошивку доспеха всей возможной защитой, удачей и всем таким, которое, перечисляя, Лихо радостно ухмылялся. Ну да. Боги не берутся неоткуда. Приходится, если жизнь заставит, ладить их из того, что есть. А дуб – благородное дерево. Третий ливень начался потихоньку – но скоро разросся в грозу с таким ветром, что даже молнии немножко сносило в сторону. А бабушка, оставив прялку, вышла и всю ночь стояла под ливнем, смотрела, как молнии лупят в море, как прорвавшиеся водяные потоки рушатся вниз – и как все снова перемешивается. Утро пахло озоном и жизнью. Гешка умылась из дождевой бочки, попробовала: да, число ион-радикалов в разы выше, чем вчера. Кербер, расправив натруженные крылья, дрых на обрыве, свесив драконий хвост вниз. Между его средней и правой головой спал Лихо. Встало солнце и в широкую щель между морем и заметно поредевшими тучами залило гору светом бессмертия. Вышла мама, тоже умылась; улыбнулась, зачерпнула кружкой с солнышком воды из бочки и унесла бабушке. Обсудить на форумеПримечания«Телемахида» Василий Тредиаковский, о Кербере