Имя автора будет опубликовано после подведения итогов конкурса.

Дымная мамка

 

Квадрат, буква «Г», палка… Макс сдался, и вся эта дрянь с еле слышным кирпичным скрежетом ссыпалась друг на друга. Проиграл. И что? Начал снова. Раньше он играл в другие игры. Забыл, в какие. И пофиг.

Вообще все пофиг.

– Иди ешь, – велела тетка. – Если не кормить, сколько ты, такая туша, продержишься?

Макароны с кетчупом. Сойдет. Когда мамка сваливала, а в пузе крутило, Макс стрелял у соседей рублей двести, покупал хлебушка и схомячивал со сладким чаем. А если свистнуть у мамки карту, то пиццу заказывал, если на карте деньги были. Чаще там был шиш.

– Еще? Ну ты жрать… – тетка вывалила ему остатки макарон. – Что ты все молчишь, Макс? Мать-то хоть жалко тебе?

Он взял телефон, запустил игру. Мамка вчера умерла. Он давно не обращал на нее внимания, отмахивался, если лезла, а реально не видел недели две: тогда ее забрали в больницу, и он обрадовался. Тихо, никто не кашляет и не матерится. Неделю не ходил в школу, спал и ел, играл, надоедало – кинчики смотрел или футбол. Мать звонила, бубнила что-то про отца, ревела, как пьяная, и он отключался. Все равно давно перестал ее слышать, дуру.

Но вдруг явилась здоровенная злая баба, начала трезвонить в дверь, пинать косяки и орать, что она – тетка с Дальнего Востока. Пришлось открыть. Тетка вперлась и заявила, что его мать позвонила отцу в Уссурийск, но того из воинской части не отпустили, вот он доверенность на сестру и написал, чтоб «все порешала» – так проскрипел голос в телефоне, сунутом к уху. Отца Макс, наверно, когда-то видел. Но забыл.

Она сходу начала хозяйничать: скоблила и мыла, матерясь, квартиру, все выкидывала; а потом до бетона ободрала мамкину комнату и покрасила краской цвета соплей. В квартире стало голо, светло и тошно.

А вчера мамка умерла, и тетка стала главная. С утра таскала Макса по конторам, шуршала бумагами; потом дома, пока макароны варила, долго с кем-то говорила по телефону.

– Набил брюхо? Слушай тогда. Из морга твоя мамка сразу в крематорий одна поедет. Что мне на нее смотреть? Так-то ни родни, ни подруг у нее, у шалавы – зачем поминки? Соседки говорят, тут притон был. То киргиз какой-то все ходил, то узбек, то еще нацмен какой-то, – короч, на весь подъезд дым коромыслом!

Ну да, мамка гуляла, и что? Ее дело. Дым? Ну да, дым, потолки вон черные, мамка все время курила: одна – вейп, кальян – с узбеком, а вонючие какие-то сигаретки – с киргизом, и что? Ну, голова болела, когда она дымила дома, и воняло от нее, вот прям изо рта, дохлыми кошками, и кашляла, – и что? Такая досталась.

Макс уворачивался, когда мамка вспоминала про «сыночку» и лезла целоваться. А спал – подушку на ухо клал, чтоб ее не слышать.

– Легкие сгнили. Так, урну, как выдадут, захороню, а тебе тут нечего делать. Поживешь у деда, а я с дочей – тут, ей поступать скоро… Так, «Авиасейлс»… Владивосток… – она взяла его «Свидетельство о рождении» и, шевеля губами, стала перепечатывать буковки и циферки. – Багаж… Нет, какой тебе багаж, сам под сто кэгэ… Штаны и куртку завтра купим, чтоб в самолете не вонял. Налегке полетишь.

– На самолете? – тупо спросил Макс.

– На метле, блин! Вот, на двенадцатое, это послезавтра. А завтра из школы документы заберем. Лето уж скоро, а там дед тебя ждет.

– Дед?

– Отцов отец, – закипая, объяснила она, – велел тебя к нему отправить, типа ты один в у него внук -- парень. Отцов, да уж, такая ж тупая колода…

А сама-то что, не колода? Класснушка аж качнулась, когда тетку увидела – большая ж тетка, спина как холодильник, и сразу видно, что злая. Белоглазая, губы намазала оранжевым. Ну, Макс тоже большой и глаза белые. Даже если бы со своим годом рождения учился, в седьмом, все равно был бы большой, а тут-то, с мелкотой в четвертом… Тетка хоть и ржала по дороге, что он аж три раза второгодник, Макс рад был, что учителя увидели, какая тетка здоровущая – типа и он не сам разожрался. а порода такая, сибирская...

Класснушка что-то говорила, жалела, но Макс не стал слушать – запустил свой кирпичный тетрис. Тогда она стала говорить тетке:

– Понимаете, это же цифровая деменция… Мальчик нуждается в реабилитации…

– Не мое дело, да и не ваше теперь, – оборвала ее тетка. – Неча его жалеть, отец есть, разберется. Документы-то где забрать?

 

Макс никогда не ездил на такси. Или вообще на машине. Если надо, они с мамкой ехали из Ручьев на 133-м автобусе, а там на метро. Теперь подташнивало, и, чтоб не смотреть за окно, он играл. Казалось, кто-то сидит рядом. Он даже посмотрел – нет. Тетка села вперед, чтоб не сидеть с ним, а то тесно.

– Господи, какой громадный город, – пробормотала тетка, глядя в зарево за каплями на стекле.

Что она там видит? Дождь, рыжие фонари полосой, встречные фары слепят. Макс снова уткнулся в кирпичики. От новой куртки пахло оzonом. За окном вдруг зашумело, замелькали белые тросы и косые огромные столбы, слепящие огни. Что это? А, пофиг.

Тетка с утра выгнала на кухню и из его комнаты начала выкидывать «хлам» черными мешками; ободрала занавески и помыла окно. Но ведь ему правда ничего не надо из барахла. Или вообще. Самого себя не надо, если честно. Можно выкидывать.

Аэропорт был – как фантастика, огромный, слепящий, хоть зажмуривайся. Выключить бы, чтоб не досматривать это кино. Тетка приволокла в очередь к стойке регистрации, потом дальше, к зоне вылета:

– Все делай, как другие! Господа, направьте мальчика, первый раз летит! А ты понял? Повтори: «Уральские авиалинии» во Владивосток! Запутаешься, покажи вон любому взрослому билет, подскажут, где выход на посадку!

Наконец он ушел от нее за турникет, потом за стеклянную стену, и там велели снять кроссовки и куртку, положить вместе с ранцем в коробку и пройти через рамку, потом все собрать и идти дальше… Он шел за взрослыми парнями, которые говорили про какого-то Владика, и оказался в огромном как будто ТЦ. Сколько народу. Духами как сильно пахнет… Мамке бы хоть одну такую бутылочку сверкающую… Сколько людей! Сверху объявили рейс в Уфу и номер выхода. Посмотрел, что на билете. Долго искал свой выход, временами отходя в сторонку, чтоб не мешать взрослым богатым и важным людям, сжимая в кармане телефон – поиграть бы, чтоб не страшно! – справился, нашел. Рейс его, время его. Ждать долго еще, но он сел на железное сиденье поближе к выходу, обхватив полупустой ранец, и замер. Хотел поиграть, но пальцы тряслись.

Минут через пять перевел дыхание, посмотрел вокруг: люди как люди, вон даже дядечка потертый, как из их трехэтажки ручьевской, но в общем все богатые, красивые. Худые. Говорят, смеются. Как в кино. Наяву он никогда не видел, чтоб люди просто так по-хорошему смеялись. Девочка в белом плаще глянула, поморщилась. Ну и пофиг.

Макс попытался представить здесь, в зоне вылета, мамку: вонючая, маленькая, давно ниже его, так что сверху видно блеклые корни – так-то мамка красилась в черный-пречерный и носила тоже все черное… Ее сожгут, она сначала станет насквозь вся черная, а потом рассыплется на пепел, как деревяшки в костре. Невозможно, чтоб мамка была тут с билетом и ждала самолет. Она и не летала никогда, наверно. Она в семнадцать его родила. Так что не про нее кино с самолетами. Да и свой-то тухлый кинчик не досмотрела.

Включил игру, стал собирать рядок за рядком, получалось нормально. Вдруг кто-то погладил его по голове. Он мотнул головой, озираясь – рядом никого, за спиной стеклянная стена, а там дождь и самолеты.

 

Во Владивостоке встретила другая тетка, мокрая, еще толще первой, обозвала фигасежиртрестом и, подгоняя, приволокла под дождем на парковку, где возле ржавой «нивы» их ждал мужичок в кепочке, покуривая под бабским розовым зонтиком. Макса тошнило после перелета, который он, держась за телефон, проспал в тесном кресле, вонзившем в его тушу подлокотники, тошнило и от головной боли и от себя, жирного и потного на ярком свету. Мужичок в кепке аж присвистнул:

– Во сратостат-то! Дирижабля! И чо, ему – тринадцать? Рази прокормишь! А… этого… навоза-то сколько от него!

Макс молча кое-как протиснулся за заднее сиденье, достал телефон, воткнулся в тетрис и больше не слушал, что они там говорят. Тыщу раз еще обзовут. Ехали долго, вроде бы хотелось пить и есть, а вроде бы и нет. Вроде бы болела спина, а вроде бы и нет… Он играл и играл. За окном проносился лес. Дождь кончился. Он даже не пробовал понять, где он, но ведь и пофиг. Хоть бы и другая планета – все равно пофиг. Кто эти люди. родня? А не пофиг ли?

Он уж даже не очень помнил, как попал сюда. Самолет? Ну да, было, синие сиденья; потом стюардесса отвела в пустой последний ряд, потому что пассажиры-соседи жаловались, что «тесно и пахнет». В последнем ряду никого, сквозь иллюминатор в пустоту смотреть жутко, и солнце еще влезло и слепило, мешало спать. И во сне – будто вонючая мамка сидит рядом и трясется от кашля. И вдруг – ррразз, и плоская земля совсем близко, и – бах – ударило снизу асфальтом, затрясло. Лужи, дождь. В глазах песок.

Теперь уже солнце. Приехали? Название поселка он не успел прочитать при въезде, что-то «Ново-какое-то». Машина скоро въехала в ворота и остановилась у детсадовской веранды, на которой сушилось белье. Шевелила рукавами клетчатая рубаха, трепались флажки трусов.

– Сиди жди, – велели ему и вышли.

Тетка со стоном потянулась, потерла поясницу и ушла в дом. А мужичок в кепочке сразу потрусил на другую веранду, ближе к дому, где стоял накрытый клеенкой стол: бутылки, тарелки; бухнулся на лавку, налил – ахнул полстакана и зажмурился. Зачавкал огурцом. Макс отвернулся. Из приоткрытого окна густо и жарко пахло дождем и природой. И солеными огурцами. Чирикали воробьи. Он огляделся: детсадик, что ли? Нет, только здание от него. Вокруг – облезлые качели и горки. На качелях сохнет ковер. Подальше – грядки, теплицы, хлам, бочки; к третьей, дальней веранде приделан пандус и там под крышей стоит замызганный колесный трактор.

Давно не садик, а жилой дом. В большом окне качнулась занавеска, отдернулась: из-за стекла сквозь зеленые и голубые пятна пялились здоровенные тетки, девки и девчонки, показывали пальцем, смеялись, хватали себя за щеки, трясли головами. Все на одно лицо. Он отвел глаза. На руку сел здоровенный комар – и, даже не попробовав кровушки, сорвался, вылетел в окошко, будто его сдуло. Вдруг кто-то потрогал за плечо, потом схватил крепко, потряс – Макс обернулся: никого! В «ниве» окна сзади и не открываются, хоть задохнись! Пусто! Так что – чудится? Он все еще чувствовал цепкие пальцы на плече.

– Да на кой он тут, – из темных дверей вышел старикан в засаленном бушлате, с рюкзаком и металлоискателем, свободной рукой от отмахиваясь от костлявой старухи: – Уймись, баба, неча ни людям такую срамоту показывать, ни самим знакомиться!

Глаза у старухи – как дырки, и Макс съежился и закрыл глаза. Старикан подошел, хрустя гравием:

– Ох! Вот же внучка бес подогнал-то, а! Аж рессоры просели! Поперек себя! Тьфу! – старикан плюнул и полез в машину. – Через неделю пусть сват припас на Маракун привезет, заберу. Все, я поехал.

«Нива» затряслась и, рыча, покатила на улицу. От старикана пахло костром, солеными огурцами и лежалой одеждой.

– Ты дед, что ли? – спросил Макс, не открывая глаз.

– Я тебе царь, бог и воинский начальник, – огрызнулся старикан. – Дед, да. Знай молчи сиди. Сало.

Макс открыл глаза, но наружу смотреть не стал, уткнулся в телефон. Зарядка почти кончилась.

 

Личное дело с двойками дед пустил на растопку – на второе или на третье утро, точно Макс не понял: все в нем перепуталось. Помнил картинки, как фотки с чужой стены: корявые грунтовки, за деревьями – бурые от закатного солнца холмы. Помнил жуткого черного аиста, вышагивающего по краю озера, с длинным красным клювом и с ужасными голыми кольцами вокруг черных точечек глаз. Синие утесы, глушь; далекие голоса птиц, журчание воды и вонь бензина, когда дед остановил машину и, напялив накомарник и перчатки, переливал бензин из канистры в бензобак, и облако гнуса вокруг деда качалось, переступало, махало руками, как пьяный великан. Поехали, снова затрясло. От вони брошенной в багажник воронки Макса тошнило. Все в нем будто отвалилось от ума: пусть все болит и жрать хочется, а больше того пить, – пофиг.

К ночи Макс почти потерялся в онемевшей туше – совсем бы потеряться, чтоб перестать быть. «Ниву» трясло. В багажнике дребезжали металлоискатель и воронка. В черном лесу желтые лучи фар рыскали по рытвинам и лужам, бездонным, как пропасти, зажигали белым мошкару, бабочек и стволы берез… Потом, когда «Приехали, вылазь!», он кое-как выполз наружу и тут же почему-то свалился, как мешок с мусором.

– От телеса-то, – сверху сказал дед. – Был бы боровом, так цены б не было, сколько ж холодца! Что, не встать? Ладно, ночуем…

Макс даже бутерброд не смог взять, так его крутило от злых колючек, так скрючивало от судорог в ногах. Выл гнус. Дед набросил на него кусок брезента, облил какой-то химией, чтоб не лезла мошка, дал попить горячего из крышки термоса, стало легче. Скоро дед залез спать в машину, и Макс остался один. Казалось, все вокруг качается, и звезды-дырки далеко вверху летят в разные стороны и вдруг застревают в черных елках. Шаял, потрескивая, дедов дымокур: сырой дым был такой же вонючий, как мамка… Она уже сгорела или нет?

С утра дед погнал сквозь туман по едва заметной тропе то сквозь темно-хвойную чащобу, то сквозь березняк мимо ржавых болот, мимо завалов. К середине дня наконец пришли: поляна, с краю землянка, которую Макс и не заметил, пока дед не спустился в засыпанную палым листом канавку и не отодрал с чавканьем открывшуюся дверь.

До конца дня Макс проспал под сосной на своем куске брезента – а там дед подошел, пихнул сапогом в бок:

– Вставай, свинина!

Макс кое-как сел.

– Не пойму, чего тебя гнус не жрет? Думал, пяти минут не проваляешься, – сам дед в накомарнике и окоженелом балахоне был похож на тварь из ужастика. Вокруг него вилось облако мошки, комаров и тяжелых слепней. – Смотри ты, ни одного покуса на морде! И клещ ни один не вцепился? Видать, так тебя мать протравила, что аж гнус брезгует! Что жрать-то не просишь? А ну вдруг похудеешь?

В землянке было темно, жарко и сухо, пахло горячей глиной – дед, похоже, весь день топил свежезамазанную печурку, сушил все. На столе – огонек в консервной банке.

– А где тут розетка? – Макс потащил из кармана севший телефон.

– А снаружи на второй сосне от осины, – захихикал дед. – Все, парень, тут хоть ором ори, до людей не доорешься.

– Что мне люди. И не звонить, – буркнул Макс. – Играть.

– «Играть!» Видали деточку, а! Играть ему… На, ешь!

Банка сайры и полбуханки хлеба, горячий чай, но не чай, потому что в кружке плавало какое-то сено – и Макса опять вырубило.

 

С утра дед есть не дал, а заставил пилить ржавой пилой сухостоины, которые подрубил по краю поляны:

– Заработай сначала!

Дед то стоял рядом, то отходил, и тут же, как на него набрасывался гнус, шагал обратно. Вымерял расстояние.

Глаза у деда были серые, плоские, равнодушные, и глянув в них раз, Макс так струсил, что будто очнулся. Услышал, как ветер шуршит деревьями, как зудит гнус, стоящий стеной вокруг, как далеко стучит дятел; увидел, какое синее небо и какая зеленая трава, и какое странное нечто шевелится в дыму дедова костерка-дымокура, и какая мгла стоит на поляне: наверно, дыма натянуло, – и тут же опять провалился внутрь своей туши. Но страх остался, будто зубастый червяк присосался к сердцу. Макс пилил и пилил, как робот, бревнышки, что подсовывал дед. Еще покосился на костер – в дыму пьяно качалась серая, легкая мамка, слепо шарила по воздуху руками, и Макс испугался, что ее развеет ветром.

– Ты что? – сцапал его дед повыше локтя. – Видишь что?

Макс молча пожал плечами. Деду этому плоскоглазому он мамку не выдаст, хоть она и дура, и все то, что про нее говорят. И больше старался прямо на дым не смотреть, даже когда дед подошел к костерку подбросить сырых веток и травы, чтоб шаяло пуще, а дымная мамка откачнулась, чтоб убежать, но не смогла, замахала руками. Как ей на углях-то стоять… Но ей ведь уже не больно?

Когда закончили с дровами, дед позвал:

– Идем силки проверим… Силками ловить не велика ученость, научишься… А то прокорми-ка тебя…

И пошел в край леса под громадными соснами и пихтами, обходя большую поляну, на которой в серой дымке вкривь торчали из вялой от зноя травы корявые, в пятнах лишайника, редкие деревья.

На поляну лес не хотел, теснился поодаль. Пахло зеленью, горячей корой; иногда с поляны налетал и тыкался в лицо сырой ветерок, от которого прохватывало колючками. Руки, ноги, спина, живот – все болело, Макс едва шел, волоча на себе тонны своей туши.

– Чертовщина какая-то, – дед наклонился к пустой ловушке. – Набитая ж тропка! – прошел метров двадцать и снова чертыхнулся: – Опять пусто!

Все ловушки оказались пустыми, но в самой дальней валялся задушившийся в проволочной петле длинный тощий заяц, коричневый с нежным палевым брюхом. Дед вытащил его из петли, насторожил ловушку и пошел в обратную, зыркая по сторонам и прислушиваясь. Макс старался не сопеть.

– Птиц не слышно, – хрипло сказал дед. – Далеко вроде слышу, вон, мухоловка пищит, а тут – пусто… Утром на зорьке тож тихо над нами было, весь лес орет, а тут – ни пичужки… Кабарги вон следы – так старые. От белок да бурундуков так-то спасу нет, в землянку лезут, а нонче… – он посмотрел на Макса тем же жутким плоским взглядом, и вдруг побледнел так, что аж бурые его, в комариных покусах уши вмиг стали серыми. – От же бес-то как водит… Видать, правда ты самый наш, тот, не подделать.

И вдруг залыбился, опять заперхал, скаля зубы. У землянки он подвесил зайца на сосне, стал сдирать шкуру острым поблескивающим ножиком. Противно запахло кишками и кровью.

– Маньчжурский попал, большой, только не нагулял еще мяса-то… Не то что ты… Мать-то жалеешь?

– Не знаю, – как будто деду самому хоть кого-то жалко.

– Хотя что ее жалеть, шалаву тонконогую.

– Ну, отца я тоже знать не знаю, – огрызнулся Макс.

– А не задался, туебень, – сплюнул дед, проткнув Макса мгновенным взглядом, и вывернул в ямку заячьи кишки. Швырнул туда же ушастую голову с открытыми мутными глазами, пазанки и шкурку. – Зарой поглубже, чтоб не воняло. Девки у меня одна к одной, а парень – дурак: ни тюрьма, ни война его мужиком не сделали. Вся сила рода уж в залог, вишь, ушла; ты-то вон, инвалид уж… Я и сам-то вроде здоровым николи не был, то голова болит, то нутро, то пью как упырь, – он снова повесил жутко худого и уже облепленного гнусом красного зайца на сосну: – Пусть заветреет… А у нас все пьют, земля, что ль, такая. Но у меня хоть мозга есть, я ворую, так хоть с умом, садик вон под дом отжал у совхоза, девки – как капустка крепкие! С китаезами торгую! А папка твой – ну дурак! Прижил тебя с этой пионеркой питерской, еще когда в армии служил там у вас – поближе, гад, не нашел! Да еще женился…

– Сбег же он от мамки.

– Да не, в тюрьму попал. Город с тайгой попутал. Два раза уж сидел. Да и черт с ним, живет не пойми зачем, только водку переводит… Айда на речку, пора перемет проверить, а то если и рыба от тебя бежит, мы тут с голодухи-то закукуем... Да иди ж ближе, боров белоглазый, рядом с тобой и меня не так жрут…

Дед забыл дать хоть хлебушка. Ну и пофиг. Есть вроде и не хотелось, так все болело. И в башке муть, и тошно от жары. Поглядел на серую поляну: чем так жить, как те корявые деревья – лучше вообще не жить. В лесу вон, в столбах солнца, все деревья прямые, зеленые, дружные, ветками друг друга задевают, а эти… Бедолаги.

У речки свежо. Над омутком ветки касались своих отражений в темной воде, на том берегу лежал ковриком зеленый лужок; под ивой была привязана дико-оранжевого цвета крохотная надувная лодка с казенными буквами «Спассредство» на валике борта.

– Лодку смотри не трогай, даже не думай в нее лезть, дно прорвешь, свинина! С берега лови, удочку, крючки дам, – дед влез в лодку; орудуя сверкающим веслом, выгреб из-под ивы на солнце, к веревке с пенопластовыми кубиками и здоровенным жердям, воткнутым поперек речки. Зачалился за жердь, стал поднимать перемет – и сдергивать с крючков дергающуюся рыбу: – О, сазанчик… Еще один… Харюзок, пофартило… Похоже, обошлось. Ну, рыба – дура. Что стоишь, иди вон хоть черемши напластай!

 

Играть хотелось так, что извилины чесались. И болело все, конечно, и временами тошнило, а то прихватывало живот, так что он скрючивался и бежал в кусты – но все это происходило будто не с ним. Макс и не обращал внимания, пилил и пилил стволики, обливаясь вонючим потом, научился колоть – и с наслаждением складывал полешки, как тетрис, рядок за рядком, где велел дед, меж двух сосен на ветерке. Потом шел пить вкусную воду из речки, пил и пил. Когда пилить, колоть и складывать стало нечего, пробовал ловить рыбу, – но не клевало; тогда выкладывал коврами сосновые шишки – похоже на тетрис. Главное, чтоб поближе к дымной мамке.

– Нет, ну дурак ты белоглазый, недоделанный! – вдруг пихал его дед сапогом в бок. – Зову, зову! Ты глухой, что ли? Или тупой?

– А?

– Два! Мозгу в тебе, как, блин, в грибе, да и тот червивый!

Да, смотрел как на дурака, порой ежился, плевался или матерился, но, в общем, не мешал раскладывать шишки. День шел за днем. Иногда налетал дождь, и будто ведрами лил с неба – дед сидел в землянке, пил и матерился, а Макс мок, держал кусок брезента над скорчившейся дымной мамкой. Он и ночью выходил, хрустя шишками, проверить, как там она, подбрасывал и сухих полешков, и гнилушек и дряни всякой – для дыма, ей же нужен дым, чтоб быть. Над поляной понизу летали синие, как диоды, светляки. Или что-то другое, лучше не смотреть. Все равно толком не разглядеть ничего, даже деревья: далеко или близко? Не ходят ли они в темноте?

Утром смотрел на корявые деревья на серой сырой поляне – они на том же месте, что вчера, или перешли? А вдруг они выйдут с поляны и проткнут ему глаза гнилыми ветками? Время шло. Жара. От дождей, вдруг прорывавшихся с неба, лес не успевал просыхать, так и капало всегда с веток. Небо белесое – а раньше ведь было синее? Дни одинаковые, он сбился их считать, да и зачем. Трава на поляне полегла от дождей, кисла – и теперь оттуда воняло гнилым сеном.

Кто-то все время окликал его, только не слышно. Он вздрагивал, ронял шишки, озирался – только облака гнуса да пьяная серая мамка без ума топчется на углях, хочет оторваться да улететь с дымом, да ей никак, будто гвоздями к углям прибита. Так, вот шишка, вот другая… Не смотреть вокруг. За мокрыми деревьями тоже кто-то невидимый ходит. А на гнилой потемневшей поляне, как будто шарики воздушные, невидимые большие глаза летают, белесые, и все смотрят, смотрят. И мгла от дыма. И как будто там нет солнца. Везде есть, а на поляне – нет, и свет там темный как синяк, смотреть тошнит.

– Что уставился? Белого зайца увидел? – непонятно спросил дед. – А то, может, курочку золотую? Собаку, может?

– Что? Не. Я только у речки на том берегу эту видел, ну, ты сказал, харзу. Нафиг тут кого-то видеть. Медведи, тигры…

Дед с интересом посмотрел в глаза:

– Да ты умнеешь, что ли? И вроде сдулся как-то… А тигра ты и следов не увидишь. Он сторожкий, опасливый, сам боится. А не боится если – раненый там или людоед, так уж поздно молиться. Ты все-таки далеко не отходи, ты мне нужный, – он, сидя у дымокура, промазывал дегтем свой балахон от гнуса. Пальцы его временами дрожали. – Что тигр, он живая кошка, божья тварь, а вот всякие-то те… Наше место и так-то зверье не любит, обходит, а сейчас, раз ты тут, так и вовсе пусто, у тебя вон и рыба не клюет… Если что вдруг увидишь – скажи.

Ага, счас. Кроме дымной мамки что видеть – облака гнуса, лес до неба, темная поляна с глазами. Шишки. Скука. И отходить – куда? Там просто лес, стволы, рыжие и серые, сливающиеся в как будто забор. И страшно. И еще чувство, что забыл проснуться, и что вокруг ходят невидимые, смотрят. «Всякие-то те» которые.

А дымная мамка не смотрела на него, да и в принципе была, наверно, не здесь. Рассказать о ней деду – тот вроде и по-русски говорит, но кажется, что это другой русский. И… Дед страшный. То как из камня и потряхивает его, то, как выпьет, расквашенный. И у него острый ножик для всего.

– Что зыришь? Блажной ты все равно какой-то, и мошка тебя не ест!

Макс и правда ходил в рваной уже, изгвазданной футболке, жарко же, душно, ветра нет; а дед парился в кожухе и несло от него ядреной кислятиной. С утра наваливался комар, потом густой гнус – как серые живые облака, переливающиеся стеной вокруг Макса и шарахающиеся в сторону, если идти на них… К полудню гнус редел, но в душной лесной жаре с густым воем нападали оводы и слепни, потом – опять мошка и комары. Кого они все жрали, пока деда не было? Дед, впрочем, сожрать себя не давал, упаковывался в балахон и накомарник, как в скафандр, или, отдыхая от гнуса, сидел вплотную к Максу, бубнил что-то – Макс не слушал.

Каждый день в полдень дед, покурив, брал или металлоискатель – но тот быстро разрядился – или длинный стальной стержень, щуп, и ходил по гнилой поляне среди невидимых людей и летучих глаз, вытаптывая склизкую траву и ломая квелый дудник, и втыкал щуп в землю, будто что-то искал, и, в накомарнике и балахоне, был как первобытное чудовище. Максу казалось, что бедолаги-деревья с поляны, как и мамка с углей, хотят от деда убежать, но не могут, а невидимые «всякие-то те» ухмыляются у деда за спиной.

Макс спросил:

– Ты потерял что-то?

– Я не клал, чтоб потерять…

Потом дед, переведя дух, хлопал первый стопарик и сматывался на речку, на ветерок, снимал перемет, вытаскивал сетку, развешивал сушить на шестиках; немного сазанов и толстолобиков совал Максу, чтоб жарил себе на бережку. А сам, густо присолив, под второй стопарик трескал сазанов сырьем, с перцем и черемшой. Потом из большей части улова, сидя в густых клубах дыма, вытапливал вонючий золотистый жир, собирал его в пустые консервные банки и потом мог весь вечер макать туда сухари и причмокивать.

Макс не понимал, хотел бы он прожить жизнь вот так, как дед, в тайге и жрать под водку сырую рыбу с перцем. Он не понимал, хотел бы он прожить жизнь вообще. Наверное, нет. Но блин, вот если бы только, когда умрешь, темнота и ноль всего, а то стой вон потом на углях, как мамка, или будь корявым деревом на гнилой поляне – да нафиг такое! Зачем мамка здесь, зачем за ним увязалась? Дед зачем его сюда приволок? Спрятал, чтоб в поселке не позориться? А не пофиг ли, зачем… Зато можно спокойно раскладывать шишки вместо тетриса и думать, что за облаками гнуса, поляной, речкой, лесом никакого мира нет. И что он тут – все равно что в «нигде». И никто никогда его не найдет.

 

– Не забоишься один? – как-то вечером, уже в землянке, разбирая гайно на нарах и укладываясь, вдруг спросил дед. – Припас кончается, водка, курево кончились, надо сходить до машины, там свояк должен был уж всего привезти. Или со мной пойдешь?

Макс вспомнил бесконечную тропу мимо болот, а еще подумал, что некому будет подкладывать для мамки сырые ветки-палки и траву в дымокур, и как она тогда, растает? Помотал головой:

– Тут останусь.

– Шишки все класть будешь и дымовуху пасти? – дед хотел дунуть на коптилку, но та вдруг сама собой погасла.

Помигала синим «диодом» на фитиле и погасла совсем. Тьма. Воняло рыбой и дедом.

– Я больше ничего не умею.

– А ты клад поищи, – хмыкнул дед. – Пора уж. Тут, внучок, на тебя клад положен.

– Чего?

– Клад, говорю. Заговоренный. На пятого мужика в родове, то есть на тебя. Сто лет назад положенный. Что я, зря тебя сюда приволок? Для дела.

Темнота всегда развязывала деду язык, но Макс обычно не слушал. А сейчас интересно. Только жутко.

– Мамка не померла бы – не приволок бы.

– Да я б удумал чего, послал бы за тобой. А так вишь как кстати вышло, и ты прилетел, и я от Зинки избавился, самая она злыдня у меня из дочерей-то, все ей мало, сколь не суй – все глаза голодные… Ты тут мне нужен. Клад я хочу. Во сне-то ничего не видишь? Клад, говорят, снится тому, на кого положен…

– Не снится.

– Устал я от этого клада, парень, устал, будто не живу уж, а так, притворяюсь… Так что заслужил я, как считаешь? Сколько мучился… Ну скопил девкам, скопил, не стыдно, дак что, разбазарят… Грызутся вечно… Вишь, клад-то свое берет, у нас мужики-то не держатся: девки мои, ну, дочери-то замуж повыходили, а мужики у них или сгинули, или пьют вон, как твой папка да как я сам – до синих чертей… Девок понарожали, парнишки – ни одного, ты только, боров. Девки крепкие все, крупастые, дак и они под боем: если клад неправильно взять, вся семья вымереть может…

Может, дед съехал с ума?

– Смотри, увидишь чего не лесное, так место заметь, скажи: «Чур мой, чур боговый», да и копай, прям голыми руками.

– Дед, это сказка.

– У меня от этой сказки вся жизнь навыворот, и у бати моего тоже, и у сынка, ну, у твоего папки. Батя толком не успел мне рассказать, место только показал, но я вычислил, что тут положено-то, слушай: был тут атаман казачий сто лет назад, казну сопровождал, да и погулял уж будьте-нате, сколько народу порезал да пострелял! А как припекли его, ушел из Хабаровска в двадцатом году по льду Уссури в Китай, да там и сгинул. Но он, слышь, золото-то не потащил с собой, тут оно, тут, вон на поляне, – дед аж давился словами, – сынку своему малому только шепнул, деду моему, значит; а тебе атаман-то – прапрадед. По преданию, на пятого мужика. А пятый – ты.

И что, из-за клада вся поляна гнилая? И он, сам Макс, от рождения такой гнилой, толстый и тупой – тоже из-за клада? А вдруг они заврались, эти деды-прадеды? Перепутали все? Или правда – клад?

– Пятьдесят пудов золота! – дед будто задохнулся. – Ты один взять можешь. И вот нынче-то, на Семик, надо его брать…

– «Семик»?

– Седьмой четверг после Пасхи. Вот уж нынче – конец июня… Да, пять четвергов уж прошло. Я уж сразу тебя сюда, чтоб меньше глаз. Вдруг кто прознает… Вот в ночь на Семик и… Ох, – дед опять задохнулся, потом долго ворочался. –Так что мамка твоя, видать, не просто так померла, это все клад откуп берет, чтоб уж точно к сроку-то ты тут был!

Макса охватил поганый холод. Какое кладу дело до его дуры-мамки? До него? В землянке было душно и воняло, как в могиле.

– А ты блажной, дите глупое, авось и выйдет к тебе клад.

Поменять бы клад на мамку обратно.

 

Дед ушел рано, по холодку. Холодок долго не продержался, опять навалилась душная влажная жара, лес стоял, как вареный. Тусклое небо давило жаром на тайгу. Макс подбросил дымной мамке гнилушек, корья и травы, чтоб была тут, и ушел к речке. Купаться – да он в жизни никогда не купался, в букваре только такую картинку видел, как дети купаются, ну и в кино. Это как – в воду лезть? Вода под белым злым солнцем казалась расплавом металла. Может, он уж тоже с ума съехал? Макс потрогал воду – вода и вода; умылся, долго пил. Стало легче. Снял раскисшую от грязи и пота футболку и закорузлые штаны – как же хорошо, что деревья сошлись вокруг и ото всего загородили его, тушу. Хотя вообще-то похоже, что он уже не туша. Так, шкура висит на костях, как большая рубаха на маленькой вешалке.

Кое-как помылся, выполоскал одежду, развесил на ветках. Речка, неширокая и глубокая, манила вдаль за мягкие повороты: сырые лужки, заливчики, песчаные краешки. С воды жгучим светом стреляли в глаза солнечные зайчики. Слишком хорошо. Может, сон? На том берегу, далеко, на пределе слуха, птицы свиристели в стеклянные дудки. Он так и просидел весь день у речки, подальше от совсем уж стемневшей поляны, только пару раз сходил к мамке дров подбросить. Хоть бы день не кончался.

К вечеру жара спала, Макс первый раз поел, холодной вчерашней рыбы с черемшой, и стало легче. Как будто с головы сняли душный накомарник, в котором нечем было дышать. А теперь! Пахло травой, тайгой, близкой речкой. Зудели комары, серым куполом над головой клубилась мошка, где-то за лесом село солнце. Небо стало белесым и местами бурым, как его застиранная футболка. Зато чистая. Идти спать в землянку? Тут у речки остаться? В землянке – как в могиле, и воняет дедом. А если тигр? Опасливый, дед сказал? А и пофиг. Сожрет – ну, сожрет. Будто есть вообще разница, был на свете Макс или не был.

Он вспомнил, как раньше мечтал, что кто-то вроде ангела слезет с неба, найдет бегунок невидимой молнии у него на затылке, и вдруг – как расстегнет! А Макс – как выпрыгнет из тяжелой туши и станет собой настоящим! Вот и тигр ему поможет шкуру расстегнуть и снять… Он вспомнил ободранного зайца – ну нет, лучше остаться в шкуре.

День умер. Звезд не было. От речки потянуло холодом, пополз противный, липкий туман, в омутке кто-то большой гулко плеснул – и Макс ушел к землянке. Под соснами было теплее. Только надо не смотреть на поляну, где мракобесие. Он сделал новый костер рядом с мамкиным дымокуром, нормальный, чистый, из звонких полешков. И сразу стало так, будто он сидит в прозрачном золотом дворце, немножко дрожащем в лад пляске костра, и сразу за стенами дворца густой тьмой стоит ночь. И всякие-то те.

– Добрый вечер, – сказал из тьмы какой-то пацан. – Можно мне к костру? Я замерз.

Нормальные пацаны так не здороваются.

– Можно, – все-таки сказал Макс. – Откуда ты взялся?

– Из Читы, – из тьмы появился пацан в серой курточке, прошел сквозь стену света, сел – поверх костра Максу плохо его было видно. – Мы в Харбин по Маньчжурской дороге ехали, а видишь, почти до Владивостока меня довезли… Ну, то есть вообще-то я из Петрограда. Спасибо.

– Ты заблудился, что ли? Потерялся?

– Вроде того.

– А я из Питера. Из Ручьев. Это поселок такой у КАДа. А сейчас ты где живешь?

– Вообще-то я уже давно не живу, а так… Просто есть.

– А мне кажется, что я вообще никогда не жил. И начинать уже поздно. И незачем.

– «Поздно» – это когда закопали, – усмехнулся пацан и посмотрел на притихшую и будто сгорбившуюся дымную мамку, снова усмехнулся. – Или сожгли.

– Так ты мертвый, что ли?

– Да сам не пойму. Мертвых же нет. А я – есть.

– Призрак? Зомби?

– Вообще-то мне этого знать не хочется, excuse-moi.

– Чего?

– Извини. Ну, я же не всегда есть… Всегда – это свихнуться тут в лесу, тут же ничего не происходит… Жадюги только приходят, ищут…

– Ты про клад?

– А он тебе нужен?

– Деду нужен.

– А тебе тогда что нужно?

– Не знаю. Хорошо бы жизнь сначала, чтоб мамка была как мамка и не умерла, – Макс посмотрел на дымную, обхватившую себя руками, покачивающуюся мамку. А что он сделал, чтоб она – не умерла? Отмахивался только и подушку клал на ухо, чтоб не слушать, как она там с мужиком возится или одна кашляет и кашляет… – Или чтоб она другую жизнь прожила. Но так не бывает. Жизнь в одну сторону течет, вон как речка.

– Назад никак, – загрустил пацан. – Я б тоже все отдал, чтоб обратно, и не дал бы своим в тот поезд сесть.

– Все равно все умирают.

– Ну и что. Зато дышали, видели, как в жизни хорошо… Или не видели, – он посмотрел на дымную мамку, – потому что их еще при жизни сгноили…

Утром солнце встало серое. Пацана, понятно, не было. На поляну лучше не смотреть, такая там толпилась жуть, будто тени всех прирезанных прадедом людей. Вперемешку со всякими. Макс взял котелок и ушел к речке, там сварил кашу из остатков крупы, поел. А хорошо бы забраться в оранжевую лодку «Спассредство», да и – по течению… Куда-то же впадает эта речка. Но куда плыть-то? К людям? Зачем?

Ждать деда? Или сбежать прямо сейчас? А дымная мамка?

Вечером пацан в серой курточке опять пришел к костру. Отогрелся и снова разговорился:

– Значит, клад не хочешь?

– Все равно дед отберет.

– Это да. Да он и вовсе тебя, как клад выкопаешь, прирезать хочет, я его знаю. Кровь за кровь. Всю жизнь изучал, как верно клады брать, чтоб в землю не ушли. Слышь, в прошлом году кошку черную приволок в мешке, зарезал, два дня варил, чтоб мяско от костей отстало – потом пальцами все это перетирал, искал косточку-невидимку. Верил, хрыч, – пацан усмехнулся, – что с такой косточкой видно станет, где клад.

– А клад же вон там? – Макс ткнул пальцем в сторону гнилой поляны. – Я боюсь этих деревьев. Да я всего там боюсь. Там «всякие-то те».

– Как без них. Поганое место. Да, на поляне зарыто. Раньше-то, я помню, лес был, пихты-рябинки, но от порчи вымерло все почти за сто лет. Вот поганые всякие и крутится.

– Ты не похож на «всякого». Ты вроде просто мальчик.

– Гимназист четвертого класса Сережа Касаткин, – он не представился, а будто напомнил сам себе. – Господи, еще неделю с лишком терпеть! Как же я устал-то! Ну что ж ты клад-то не хочешь? Если не откопаешь, мне что, тут до Страшного Суда торчать?

– А дед прирежет меня тогда.

Сережа молча пожал плечами. Исчез. Макс встал, отошел от костра, посмотрел на поляну: там медленно плавали над гнилой травой синеватые «диоды», сбивались временами в пятна, то в одном месте, то в другом.

С утра полил дождь, и Макс сидел на пороге землянки. Мамкин дымокур еле курился, она корчилась, и он построил над ней шалашик от дождя, ходил подсовывал сухие полешки… Деду давно пора было вернуться, но нет. Запропал. А вдруг он ногу сломал по дороге сюда. Или шею. Ждать его? Не ждать? Деду Макс – что боров, зарежет да и все. Днем разъяснило, а Макс оголодал совсем, жевал черемшу, хоть и жгло от нее в брюхе, кипятил чай в котелке, обрывая вдоль речки листья смородины, закидывал удочку – да где та рыба. Голова кружилась, в брюхе сосало, но зато ходить легче.

Ночью Сережа пришел опять, сидел молча. Макс сказал:

– Я бы и тебя, и мамку вот хоть сейчас отпустил. Скажи мне, как.

Сережа пожал плечами. Нынче он больше был похож на покойника, белый, унылый. Макс предложил:

– Покажи мне, где клад. Я откопаю прям сейчас, пока деда нет, и меня дед не зарежет, и ты на небо улетишь.

– Просто хоть бы не было меня уже, я так замучился… Нет, надо копать по зароку, это дед твой правильно запомнил, иначе мне тут так и мыкаться… А знаешь что? Если ты меня за руку возьмешь, я тебя к месту проведу. Или струсишь?

Макс встал, обошел костерок, взял его за руку: рука как рука, только холодная. Другой рукой прихватил головешку из костра, чтоб не страшно. Да как не страшно – все в нем скрутилось в тугой узел. Но он все равно шел. «Диоды» кинулись к ним под ноги, едва они вышли на поляну, и показалось, что под тонким слоем земли, которую удерживает мертвыми корнями гнилая трава, пустота. Ничего нет вообще. Не ад, не пекло – просто пустота. «Всякие-то те» кружили вокруг ледяными летучими червяками.

– Тут, – вдруг остановился Сережа. – Заметь место.

И опять исчез. Как место заметить-то? Макс подумал и воткнул головешку кверху огнем в землю. «Диоды» выстроились кольцом вокруг, боялись подлетать к настоящему огню. Тот, правда, скоро сдался, почти стух, так, чуть светилось красным. Что ж делать? А одному-то жуть, с мертвым Сережей и то легче было! А! Мамка-то! Макс бегом вернулся к дымокуру, схватил котелок и скорей загреб в него угли из-под мамки, побежал обратно на поляну к чуть видному красному пятнышку, высыпал под головешку. От сырой травы мамкин дым повалил гуще. Макс раз пять сбегал туда-обратно, чтоб ни уголька не пропало, потом натаскал сухих полешков и щепок, сел подкармливать угольки.

– Сыночек, – сказала мамка. – Теперь хорошо.

– Хорошо? Ты умерла!

– Зато пить бросила, – закашлялась мамка. – Но курю вот, курю… Устала… Чистым воздухом бы подышать… Хоть вдох…

Днем Макс спал или таскал дрова к мамке, ночью – не уходил с поляны. Иногда приходил Сережа, и тогда Макс подсовывал мамке под ноги больше сухих полешков: тогда всякая пакость отступала подальше, а свет от огня возводил на поляне золотистый прозрачный то ли дворец, то ли храм, и становилось нестрашно. Какие-то несчастные серые тени пробирались внутрь, таились под самыми стенами, грелись – Макс думал, что это убитые прадедом. Сережа и мамка считали дни, а Макс – нет. Сколько бы дней не осталось – надо их прожить. Мамка твердила:

– Да тебе еще сколько жить! Смотри, ведь похудел, как человек совсем стал! Живи!

– А дед?

– Ай, все, – отмахивалась мамка и становилась дымом.

Сережа перестал быть похож на мертвого, все почему-то рассказывал и рассказывал про какой-то Петроград, про путешествие в Харбин и вагоны второго класса. Макс его плохо понимал. Без еды, оказывается, жить можно, только все становится неинтересным. И нестрашным. И сил нет.

 

Наконец пришел дед. Утром, Макс только приладился спать на солнышке у землянки. Дед сел на чурбак, хотел закурить, но невидимый Сережа со смешком дунул на спичку. Дед пожал плечами, свесил с коленей руки и долго так сидел. Макс подумал, встал, налил из котелка горячего чая в кружку, принес ему. Дед взял. Посидел, поцвиркал чаю, наконец, раздуплился:

– Это… В Уссурийск пришлось съездить… Потом – похороны… Папка твой – все… В части проворовался да, как за руку схватили, двух, что ли, человек прирезал, сколько-то ранил… Ну и повесился в карцере. Так что, боровок, сирота ты теперь полный.

– …И никто другого внука тебе не родит, род не продолжит, – кое-как все сообразив, минуты через две сказал Макс. – Попал ты, дед.

– Попал, – согласился дед. – А ты что такой умный стал?

– Жить хочу. Ты еду принес?

– Принес, – дед открыл рюкзак и вынул оттуда буханку, бросил Максу. – Да ты будто раза в два уменьшился… На человека похож.

Макс вцепился зубами в подгоревшую корку и подумал, что, если все будет нормально, он просто вырастет внутри своей болтающейся шкуры, займет все место костями и мускулами, а не жиром, и будет, как все. Дедов хлеб на вкус был как зола.

Дед маялся, не находил себе места. Руки тряслись, глаза рыскали. Наловил рыбы, и Макс хоть поел горячего. Спал, но снилась заячья голова с мутными глазами. Дед бродил вокруг поляны со своим щупом – на поляну боялся выходить, так темно там было, хоть и день, только просвет, где мамка и клад. Макс ходил туда, подбрасывал полешков. Гнилая трава вокруг костра высохла и рассыпалась в труху.

– Не боязно тебе туда ходить-то?

– Нет.

– Там же… Эти…

– И что? А тут – ты.

– Дымовуху-то зачем перенес?

– Место отметил.

– …Ты что, нашел клад? – спросил дед, задрожав.

– Сережа показал.

– Какой еще Сережа?!

– Касаткин.

Дед сел на чурбак, достал бутылку – и не стал, положил на землю и оттолкнул сапогом. Бутылка застряла в шишках. Макс ушел на речку и поспал там на солнышке. На солнышке заячья голова не снилась.

Ночью он ушел на поляну к мамке и Сереже, и снова дворец из света дрожал в темноте. Дед к ним не совался, так и сидел у землянки, смотрел издалека. Кого он видел?

– Может, и не зарежет теперь? – задумчиво сказал Сережа.

– Проверять не хочу.

– Оно, конечно, больно, – Сережа потрогал горло. – Но быстро. Меня зарезали прям тут, чтоб клад берег. Я тебя сто лет ждал.

– Сыночек, а я как же? – заныла мамка. – Сорок дней уж прошло, отпусти меня…

– Тебя же тогда больше нигде никакой не будет!

– А я что, раньше была? Отмучаюсь хоть. Воздуха хочу… Погаси костер, откопай мальчика – я земельку-то тут хорошо прогрела, просушила!

– Я хоть согрелся в конце концов, мадам, – засмеялся Сережа, – Спасибо!

– Копать легко будет, – уговаривала мамка. – А там уж как решишь сам.

 

Днем – казалось, солнце не встало, такая мгла лезла с поляны и застилала лес – Макс спросил деда:

– Что надумал?

Плоские глаза деда зашарили по лесу, забегали.

– Клад или внук? – усмехнулся Макс.

Дед плюхнулся на свой чурбак, закурил, трясясь. Невидимый Сережа тут же задул ему сигаретку.

– Живут же люди без внуков, – буркнул дед.

– Вот теперь ясно. Знаешь что, дед, а может, ты и прав: зачем род такой паскудный продолжать, а? Тьфу. Лопата-то есть?

– Свечкой вокруг надо обнести! – всполошился дед. –А то в землю уйдет! И молча!

Вот и наступила эта ночь на Семик. Тьма – хоть глаз коли, тени ледяные шныряют, за пазуху лезут, за шиворот. Синие «диоды» прыгают из-под ног. Еще вечером, пока дед ходил в лесу, трясся и выл, Макс приготовил три костра вокруг еле тлеющего мамкиного, для света. Запалил, а в мамкин перестал подкладывать полешки. Сережа сидел рядом, молчал. От трех обычных костров света стало больше, всю поляну осветило – но дворец не выстраивался, и тени лезли близко к свету, мучились, а злые всякие-то те грызлись между собой. Тошно, но не страшно, хоть и мракобесие. Скорей бы все кончилось.

– Сынок, ты угольки-то раскидай, быстрей потухнут, – сказала мамка. – Заодно всяких-то тех отпугнут. Хоть что-то я для тебя сделаю.

– Мамка, да как я без тебя насовсем? – хотел зареветь Макс, но не заревел.

Мамке ведь хуже и тошнее. Сколько можно быть дымом. И он стал раскидывать угольки по кругу. Они не тухли, дымили, отпугивали всяких. Глаза так ело дымом, что слезы потекли.

Лопата, конечно, у деда была, и Макс отнял ее у него, вышел на поляну и осторожно начал копать. Дед поперся следом: хлопал руками, жевал бороду, отмахивался от всяких, но не мешал – даже молчал, потому что, сказал, когда клад берут, молчать нужно. И вообще боялся близко подходить – все зажигал зачем-то рыжие тонкие свечки, но они тут же тухли. Доставал ножик – ронял и подбирал, или ему всякие подбирали. Потом опять ронял. И еще временами дергался – когда всякие-то те покусывали его.

Сереже было не до того, чтоб ему свечки тушить – он стоял рядом, но становился все прозрачнее, и улыбался ненадежно, чуть светясь. Вот бы тоже стать невидимкой.

Синие «диоды» тускнели. Лопата обо что-то стукнула. Макс тихонько срыл еще слой на пол-лопаты, а дальше встал на коленки и стал разгребать руками горячую, прогретую мамкой землю.

– Не бойся, это я, – сказал Сережа.

Макс рыл и рыл, отбрасывая землю горстями. Потом, когда обнажился весь скорченный скелет с закинутой назад головой, сбегал за своим брезентом, расстелил рядом и тихонько, чтоб не сделать еще больней, долго перекладывал на него легкие теплые кости. Какие кости, оказывается, тонкие.

Дед бегал кругами за тремя кострами, будто мамкины угольки, хоть и потухли уже, все еще не подпускали его к Максу. А Макс завернул Сережу, как ребенка, вернулся к яме и стал раскапывать то твердое, что было под Сережей. Скоро показалась скользкая от гнили крышка. Макс окопал ее кругом, ища, как вытащить весь сундук. Дед уже не бегал, а ползал. Подполз ближе, стал смотреть через плечо Макса. Макс подсунул сбоку лопату – сундук оказался вовсе не большим и не слишком-то тяжелым. Он подцепил его за нижние противоположные углы и кое-как – плечи хрустнули – вытащил его на край ямы. Это оказался деревянный дорожный чемодан со ржавыми углами.

Дед вдруг оттолкнул его, схватил лопату – ножик вылетел у него из руки прямо в дыру – и со всей мочи жахнул по замку, сбил его, лопатой же откинул крышку: тускло блеснуло. Колечки, цепочки, брошки, кругляши-монеты – все слежалось, будто слиплось в одну массу.

– А.. На… Награбленное по поездам, видать, – выдохнул, трясясь, дед. К нему, как гнус, липли всякие, ерзали, присасывались или просто кусались. Деда корчило. – Ах, черти… А я-то старый дурак… Пуды, слитки! Куда там! Паскудное золото-то, бандитское! Но что ему, пропасть, что ли…

Чемодан чуть дрогнул и начал сползать в яму.

– Держи его! – завизжал дед. – Тащи! Уходит клад, уходит!!

Макс схватил за угол, но деревянная планка отломилась от чемодана, вдруг страшно потяжелевшего. Дед упал на колени:

– Трактор еще куплю… Долги отдам…

Он странно медленно, как сквозь невидимый пластилин, лез, тянулся к золоту, а чемодан наклонился краем в яму, соскальзывая. Под ним Макс увидел в яме пустоту – жуткую, бездонную – и отпрянул. Дед наконец дотянулся – вцепился в чемодан:

– Держи!! Хватай! Тащи!

Чемодан сорвался вниз, и дед, удерживая его непосильную тяжесть, визжа, стал сползать следом. Макс схватил его за балахон, потащил назад:

– Дедка, дурак, брось!

Сто кэгэ, двести? Триста? Тонна? Он вцепился, как мог, но тонкий, скользкий от дегтя балахон треснул и расползся в пальцах. Дед выпустил чемодан, замахал в пустоте руками, ища опоры; Макс успел схватить его за ногу, но тощая дедова нога выскользнула из сапога, и дед, воя, полетел в пустоту догонять кувыркающийся, рассыпающий тусклые блестки чемодан. Всякие-то те – за ним, обрушивая землю с краев.

Макс очнулся и рывком откатился от дыры. Края ссыпались в ничто все быстрее, один из трех костров вдруг ухнул вниз и тут же погас. Макс схватил накренившийся сверток с Сережей и быстро пополз прочь. Обжегся об черный мамкин уголек, пополз дальше на четвереньках, наконец вскочил и побежал прочь. Позади провалился второй костер, потом третий, и стало темно. На краю поляны он почувствовал твердь под ногами, оглянулся – тьма, ничего не видно. Скорей отсюда.

 

Переночевали они с Сережей на берегу. Макса разбудили комары и гнус, обсевшие лицо и руки – жгло как углями. Он накрылся краешком брезента, но уже стало светать, и заорали, защебетали птицы – не поспишь. И – свет утра, чистый и простой. Он сел, разгоняя гнус, стал смотреть на речку, в которой отражалось розоватое небо.

К полудню он похоронил Сережу, собрался, сложив мешок с едой и удочки в «Спассредство». Заглянул даже на поляну – под полегшей травой возились мыши, на том краю рылся бурундук. Дыры в пустоту не было, так, горелая плешина, очерченная кругом холодных угольков.

 


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 7. Оценка: 4,57 из 5)
Загрузка...