Имя автора будет опубликовано после подведения итогов конкурса.

Царевна-Лебедь

 

На его щеках три ямочки. Две щеки, три ямочки. Слова улетают беззвучно, уносимые шумом ветра и волн, а мягкое выражение по-детски милого лица, игра складочек в нежном румянце снова и снова возвращают к себе мой взгляд, вскользь зацепивший одиноко бредущую фигурку на привычно пустынном берегу. О чём он говорит, чего хочет от моря и солнца, - здесь же нет ничего больше. Босой парень в вязаной матушкой одежонке не по размеру, не по сезону.

Что это у него в руках, игрушечный лук из ветки и стрела-палочка? Похоже, малый не в себе и не только выглядит по-детски, но и позаботиться о себе неспособен. Какое несчастье для семьи!

Свою семью я не знала, пока не повзрослела. А когда, после совершеннолетия получив давно обещанное позволение перемещаться куда угодно, увидела тупое однообразие их жизни в примитивном быту, то и не захотела знать. Всё общее, что могло быть с этими крестьянами у меня, вышивающей золотыми нитями на прозрачном шёлке птиц, которые, по мере готовности, вспархивают с шёлка на пяльца, с пялец - на ближайшую ветку, утекло вместе со слезами маленькой девочки, разлучённой с родными так давно, что и не вспомнить.

Он держал меня взаперти на уединённом острове, заботился о комфорте, даже баловал, но к людям вне острова не отпускал; гости, бывающие иногда за нашим столом, обычно вскоре покидали нас, не успевая оставить заметного следа в нашей замкнутой жизни, слуги не имели привычки не то что говорить, но даже глаза поднимать в присутствии хозяев.

Не обижал, нет. По мере взросления я замечала, что он стал иногда смотреть на меня жадно, чего раньше не водилось, подолгу распространяясь о своих честолюбивых планах (что бывало и раньше, вполне обычное дело, я давно привыкла к этому так, что уже и не слушала), иногда внезапно прерывался, затуманенным взглядом смотрел на меня и не к месту шептал: "Ты - моя". Гнусный старикашка. Твоего здесь – только содержимое фарфорового горшочка, что регулярно выносит слуга с отрешённым лицом, такое же бесцветное и неприглядное как ты сам.

В первый раз было страшно. Я решилась, наконец, больше со зла на его докучливые предложения, чем от ощущения собственной готовности, хотя он месяцами до этого повторял: "Ты сможешь, ты готова". Я, действительно, смогла, всё получилось, только в последний миг, перед самой землёй, выставила всё-таки руку, и она долго болела потом при необходимости повернуть кисть. Болела, когда снова стала рукой.

Сначала был восторг. Без памяти о прошлом, без мыслей о будущем, чистый всеохватный восторг, полное счастье, ощущение плотности, цельности жизни. Мир, разбегаясь вширь цветами, обступая звуками, оказался намного больше, чем раньше, и ярче, и лучше, тело наполнилось балансом и силой, я будто впервые в жизни полностью расправилась и вдохнула, затем выдохнула звук совершенной красоты,... который и привёл меня в себя. Очнулась сидящей на земле в саду, он смотрел на меня ошарашенный, растерянный, изумлённый, шепча: "Моя, моя", но я была так потрясена в ту минуту, что и внимания не обратила. С годами натренировалась. Приближающаяся земля перестала пугать, внутреннее чувство равновесия окрепло настолько, что затмило человеческую привычку беречь себя, что и оправданно, - у людей всё равно никогда не получается. А во мне постепенно развернулась сила, превосходящая законы природы, которые действуют теперь на меня иначе, чем на людей.

В последующие месяцы он смеялся от удовольствия, наблюдая, как я примеряю на себя вид разных существ. Засыпаю кошкой, по утрам порхаю бабочкой над столом, накрытым для нашего завтрака, сельдью бросаюсь в море из окна замка, когда возникает желание размять спину. Он и половиной всех этих доступных мне существ не мог стать. По причине давней угрюмости нрава, за годы сросшейся с натурой, ему хорошо удавались кабаны, медведи, скаты и ядовитые рыбы фугу, из птиц – коршун да грифон-трупоед, зато все насекомые и ядовитые змеи были привычными ему личинами. Он сворачивался гадом на высоком камне, или садился мрачной птицей на крышу собственного замка и часами наблюдал, как я, меняя обличья, вытанцовываю среди стихий.

Сначала обязательно нужна была земля, и причудливой форме синяков на моём человеческом теле мы вдвоём, бывало, удивлялись перед совместным ужином. Потом оказалось достаточно прикасаться к земле мысленно, росла моя уверенность и скорость перехода между мирами рыб, птиц, насекомых и любых животных в любых уголках планеты. Это дало столько сил, что всякое, в чём и раньше не знала от него отказа, я стала делать для себя сама. Драгоценные камни и драгоценные ткани, заморские девушки в диковинной одежде для танцев в зале, гдадкокожие воины в чешуйчатых доспехах для поединков во дворе, животные, настолько странные, что ими не хотелось становиться... Разговоры о величии участились. Я стала реже бывать в замке на острове, справедливо рассудив, что он мною отраспоряжался в тот момент, когда я, впервые ударившись оземь, обрела свою суть.

Он налетел коршуном. Так неожиданно, что я вздрогнула и вскрикнула. Ну да, как обычно, страшные гады, хищные птицы, - это его. Что-то хотел сказать, из горла вырывался сердитый клёкот, когти сверкали в вечерних лучах, солнце бликовало в растопыренных перьях. Я обычно легко останавливала его взглядом, этот поток упрёков, толком не слушая, – скучно. И сейчас, устроившись поудобнее в волнах, остановила бы, да так, чтобы, уже человеком, он жаловался и ёжился в кресле пару дней, гонял служанок за мазями от ожогов, не отпускал от себя любимого флейтиста, помогающего отвлечься от жгущей боли и ноющей обиды. Давно уже так, - он вспомнит, что великий чародей, а потом старается напомнить мне, бессердечной, что он старик, беспомощный по сравнению со мной, а я его единственная отрада, хоть и невнимательна к нему. Скучно и то, и другое. Так скучно, что и не страшно совсем.

И тут вдруг парень, прекратив болтать и улыбаться, выпустил из своего игрушечного лука плохо очищенную ветку, - и попал. Вреда чародею от этой ветки должно было быть не больше, чем мне – от его постылого ворчания, но случилось странное. Злобный клёкот сменился коротким человеческим криком боли и ужаса. Я бросилась на помощь, так же с криками, забыв на миг, что не руки тяну, а крылья. Что тут поделаешь крыльями. Хоть я и нашла взглядом царапину среди оперения коршуна, та слишком стремительно расширялась в огромную рану, горящую по краям. А что того коршуна среди перьев – охотники знают. Он упал в волны, жалко побил крыльями и ушёл под воду, обугливаясь от огня, которому морская вода была нипочём. Ветка-стрела продержалась на волнах дольше. Конечно, оба края были расщеплены, в один были затейливо вставлены свёрнутые листья – для полёта, в другой – предмет, который некоторые носят на шее, на цепи, цепочке, верёвке, нитке, - по возможностям, - и очень берегут.

Глупый парень имел, как видно, действительно волшебный предмет, и выбросил его без раздумий, попав и тем уничтожив моего чародея. Судя по его наивной физиономии, он и не подозревал, что предмет был волшебным. Мало того что глупый, теперь ещё и отличным стрелком себя возомнит. Я отряхнулась, не имея возможности поморщиться. Бесконечный источник силы внутри бил днём и ночью, наполняя океан, отделяющий меня от других людей. С тех пор как оказалась в замке на острове, я сама постепенно стала островом по отношению к другим, дистанция с людьми уже не имеет шансов сократиться. Море, море внутри меня, каждая волна отсюда до горизонта – это мои плечи, которые поднимаются сами, когда ловлю недоумение: «Зачем он это сделал? Зачем так? Не знаю, не знаю». Многое могу, но не объяснить этих странных существ. А он – ничего, стоит и глупо улыбается, будто не ему теперь опять ложиться спать так (в деревнях нашей общей родины не говорят "голодными", чтобы не накликать беду больше нынешней, говорят "так"), будто не его мать слабеет, сидя в траве и глядя перед собой на волны моего недоумения. Зачем так, зачем? Мальчики такие эгоисты.

Я была тронута, очень тронута, сказала ему несколько слов в благодарность. Откуда ему знать, что лебеди не разговаривают, разве что мать скажет, но ей, похоже, не до разговоров. Эту женщину мне было жаль, более того, мне отчего-то стыдно было перед ней. Ведь только что она была молода, любила сидеть летом у своих ворот, перебирая ступнями в горячем песке, в руках всегда была какая-то работа. Задумчивая младшая сестрёнка довольно противных девиц. Теперь тощая увядшая почти старуха, распустившая свой платок на одежонку сыну, кутающаяся от ночной росы в собственный подол.

Так мучительно жаль было её даже вечером, уже в замке, за одиноким ужином без надоевшего, но привычного ворчуна, и позднее, перед сном. Да пусть у бедной женщины будет наконец-то свой дом! И пусть он будет хорош. Я вдыхаю, на миг прикрываю глаза, вспоминая, что видела в своих путешествиях по родным краям, выдыхаю, зная – на пригорке пустынного острова встал небольшой город. Золотые луковки над белыми стенами, окна из весёлого цветного стекла, яблони между домами и изредка ёлки, - красиво, им должно такое нравиться. Когда они утром откроют глаза, их встретят восторженные звуки труб и колоколов, к ним бросятся слуги, ловкие и внимательные, как мои. Мне не придётся больше никого жалеть, засыпая. Может быть, даже забуду о них, или слетаю ещё посмотреть, если захочется вдруг увидеть, каким он стал теперь и так ли милы ямочки на его гладких щеках, как мне сегодня показалось издали.

Так значит, чародея больше нет. В разные годы моё отношение к нему бывало разным. Помню, сначала я его боялась, как боялась всех чужих, ни к кому не подходила, к сухому пожилому мужчине в хорошей дорогой одежде точно не подошла бы. Меня вообще более всего из всех немногих возможных устраивало тогда общество гусей. Сиживала около них целыми днями на пригорке у речки, в речку не ходила, даже если было очень жарко, потому что мать говорила, что в речке живёт рыба сом, которая утаскивает детей на дно. Я не хотела на дно, никогда не хотела.

Самый большой гусь любил меня, кажется, больше, чем родная мать, - он не только ежедневно приветствовал моё появление гоготом, свивая и вытягивая могучую шею, хлопая среди двора огромными, больше меня тогдашней, крыльями, так что вся гусиная родня поддерживала этот приветственный клич, даже если не замечала на крыльце крошечную причину шума; он не только всюду следовал за мной по пятам, не сводя с меня глаз, но иногда подходил, чтобы приласкаться, клал голову мне на плечо и прижимался к моей щеке нежными пёрышками своей шеи. Я обнимала его, не задумываясь, что он – единственное существо, которое я могу обнять всегда, когда мне захочется. Но я тогда вообще не задумывалась. Целые дни мы с гусями проводили вместе, только занятия у нас различались, - гуси своей семьёй в речке около берега хватали клювами ряску, или отдыхали на берегу, стоя на одной ноге, поджав другую, иногда задрёмывали на солнце, раскинув под ленивым ветерком паруса своих крыльев. Я делала лялек из бутонов и цветов, иногда тоже получалась целая семья, для которой я пыталась обустроить дом и дорогу к соседям, за ночь результаты моих дневных трудов рассыпались, впрочем, я и сама к утру о них забывала, начиная новым утром всё сначала. Не слишком хорошо помню то время. Почему-то мне помнятся только знойные дни, а ведь и зима бывала. Помню о ней только, что была она злой и тёмной, из избы меня не выпускали, вся зима помнится одним длинным тёмным скучным днём.

После того как стала жить в замке, зиму я видела только когда сама хотела. Моё перемещение произошло неожиданно и неотвратимо. Большая чёрная собака прибежала молча и напала на гусей. Вообще-то скорее гуси охраняли меня, чем я их. Они без труда отгоняли чужих коров, собак и всё, что казалось им угрозой, от нашего пригорка у реки, а тут страшный зверь, не обращая внимания на угрожающее шипение моей стаи, схватил меня за рубашонку, закинул себе на спину и унёс так быстро, что родные места, а за ними и неизвестные, слились в сплошное мутное пятно, и собственный крик стал неразличим с шумом ветра в ушах, дни и ночи мелькали, или это я зажмуривалась и снова открывала глаза. Как я попала в замок, кто принёс меня – не помню, хотя, конечно, догадываюсь. Он положил меня, завёрнутую в покрывало (или это была его мантия?) на кровать в комнате, которая на многие последующие годы стала моей, ко мне сразу подошла няня, взяла меня на руки и первые года два из своих объятий меня почти не выпускала. С няней я проводила дни и ночи своего детства, исключая те часы, когда чародею было угодно испытывать меня.

Испытывал он меня подарками, а те сопровождались загадками. Он был страшноват, от него, благообразного на первый взгляд, старца, отчётливо веяло ужасом и смертью, мне было трудно начать отзываться на его призывы. Няня ободряла меня, лихорадочно поглаживая по головке, расправляя на мне платьице: «Ну, деточка, давай, постарайся!» По панике в её сдавленном шёпоте я чувствовала, что постараться следует. Как оказалось годы спустя – не спроста. И я старалась. Отгадывала, груша или яблоко прячутся в костлявых пальцах старца за его спиной в складках мантии, отгадывала задуманное им слово, сначала простое, «дом», «осень», а далее всё чаще слово из тех, что до того не знала, например, «смарагд». Он искренне веселился в такие моменты, его тонкие губы расползались в жутковатой улыбке на худом морщинистом лице, показывались тонкие острые зубы, которых лучше бы не видеть, но постепенно я привыкла. Он хлопал себя по коленям, восклицая: «Умница моя!» Стоя в уголке у двери за его спиной, няня мелко крестилась после каждого угаданного мной «Pínus sylvéstris», «длинношеее», «бургомистр», - в устах пятилетнего ребёнка, наверное, смешно. С каждым новым угаданным словом в моём уме появлялся новый лабиринт, наполненный фигурами, лицами и именами, которые больше не были незнакомыми. Это касалось городов, людей, живущих и живших раньше, природы, доступной взгляду и скрытой от глаз. Читать и шить меня учила няня, но именно от него во время «испытаний» я узнала об устройстве человека и мира, общеизвестное и тайное, доступное только нам с ним. Няня плакала от ужаса каждый раз, когда он призывал нас в свои покои, она беззвучно глотала слёзы, замерев в своём уголке за его спиной. Как только он разрешал нам удалиться, она почти бегом уносила меня из его покоев на руках, так до тех пор, пока могла поднять.

Няня, в отличие от меня, прекрасно помнила и свою предшествующую жизнь, и всё, что было с ней после того как она оказалась в замке. Она многое рассказывала мне о своих родных, о расставании с которыми сожалела, хотя всегда признавала, что жизнь её стала намного благополучнее, чем могла бы быть на родине. Благополучнее, но горше. Тридцать лет и три года, шептала она вечерами, трясясь от безысходного горя и уже сухих, выплаканных слёз. Тридцать лет и три года он привозил их, в год по одному, только в определённый день (я давно уже знаю и понимаю, в какой, но няню мои объяснения никак бы не утешили). Он привозил их – крепких чистых сытых холёных мальчиков из богатых семей, тощих неопрятных сыновей бедняков. Все они прибывали одинаково безутешно рыдающими, сжавшимися от страха, понимающими, что вот оно, произошло с ними то, чем пугают каждого ребёнка, - забрал его злой чужой человек. Все тридцать три оказывались в своё время на нянином попечении. Она отмывала их в купальне, вычёсывала их волосы, дула и шептала на ранки, старалась утешить добрыми словами и сахарными петушками. В каждого верила, о каждом молила своего бога, к которому чародей запрещал обращаться и даже упоминать его в замке, даже в его отсутствие. Нарушения мгновенно замечал, возвращаясь, наполнял все помещения едким туманом, "чтобы вывести дух". Мальчиков, каждого, он тоже "испытывал", терпеливо к первому испугу, ровным скрипучим голосом повторяя загадку: в какой руке леденец, что спрятано за спиной, какое время года он сейчас задумал. "Из трёх, из всего трёх!" - заходилась в рыданиях няня. Они не могли дать верные ответы, никто из них. По крайней мере, достаточно много верных ответов они не давали. Он призывал их снова и снова. Исчезал на недели, появлялся, требовал к себе няню с мальчиком снова и снова, не спрашивал ничего, на мой взгляд, невозможного. Вместе с тем, я даже сама помню, как менялся мой собственный взгляд от испытания к испытанию, как менялось ощущение невозможного. Будто горизонт отступает при подъёме по лестнице, открывая взгляду новые дали. Так однажды открылось мне, что загаданное мне чародеем слово «лето» в его мире обозначает не год, как в нашем, а одно из времён года, которых всего там четыре, а не три, как у нас. С этим внезапным открытием распахнулись для моего понимания миры, отличающиеся от нашего, во многом понятен стал мне и сам чародей. Его высокомерие, не пускающее его интересоваться миром, в который он прибыл из родного, далёкого, иглой сидит в его сердце, делая его твёрдым, наказывая пронзительной болью и страхом смерти за малейшую попытку душевного движения к кому бы то ни было. Видя, что мальчик не справляется, к исходу года он собственной своей рукой с длинными чуть загнутыми желтоватыми ногтями погружал ребёнка в море, пока волны не смыкались, продолжая ходить над маленькой головой.

Первым, кого он предал морю, был его собственный брат, в незапамятные времена прибывший с ним, живший когда-то в этом же замке. Тщетно пытался колдун найти в брате ту искру, которая в нем самом пылала пожаром, мальчик оказался негодным, пустым, напрасной тратой времени. Помехой, от которой следовало избавиться и начать поиски другого ребенка. В этом краю, как он знал, цвел папоротник и рождалось множество ведьм и волхвов, он был намерен найти нового ученика. Однажды привел брата на берег, забросил кольцо в воду и велел достать. Подождав и не дождавшись, шипатой злобной рыбой нырнул сам, чтобы достать кольцо, но ни кольца, ни тела брата на дне у острова не оказалось. Поначалу за гложущим изнутри разочарованием, не хуже толщи воды сдавливающим чародея, мешая ему дышать, он не почувствовал тревоги. Однажды на море поднялся шторм, волны рвались выше скал к окнам покоев чародея, стремясь схватить его и утащить на дно – поговорить с отвергнутым братом. Так и оказалось, что брат обладал немалым могуществом, хоть и другой природы, под водой не умер, а принял новое имя и перестал выходить, обосновавшись в подводных чертогах. Напомнил о себе только после того как собрал целую дружину из отвергнутых чародеем мальчиков, разыскивавшим каждого из них, чтобы приобрести ученика для себя, а приобретшим воинов своему брату.

Поняв после первого случая, что няня очень страдает, чародей следующих мальчиков стал топить не при ней, но тем ужаснее было для неё знать, что и нынешний питомец внезапно исчезнет. Истерзанная последовательными безвозвратными потерями, она стремительно состарилась, совсем перестала спать, в любое время суток отключаясь внезапно на несколько минут; потряхивает её старческая дрожь, или она так и живёт в постоянном ужасе – сразу было бы не различить. С меня няня не сводила глаз в первые лет десять, пока не поняла, что я уже навсегда в замке. Вот уж подлинный злодей, он так и не счёл нужным сообщить няне, что мальчики, не то чтобы живы в общепривычном смысле, но вполне здоровы, пребывают в подводных чертогах, там растут, мужают под должным присмотром.

Для неё все они остались утопленными жестокой рукой маленькими детьми. Она помнила каждого по имени, в мельчайших чертах помнила внешность и привычки каждого из них. Няня не умела рисовать, а когда я достаточно научилась, то нарисовала для неё их портреты по её памяти. Она берегла их изображения, ежедневно хоть раз вынимала, расставляла, говорила с ними и снова, обернув в платок, прятала в свой сундук, вместе с крохотными изображениями своего бога и его матери. Я тоже не рассказала ей об обитаемых подводных чертогах. Из уважения к её горю, как ни странно.

Может быть, если я буду жить достаточно долго, то тоже со временем выживу из ума и начну безжалостно разлучать детей с родителями, в надежде обнаружить в ком-то из них силу, родственную моей, чтобы видеть, как она продолжает расти за пределами меня. Или со временем, возможно, полностью помутится у меня в голове, мало станет мне просто жить в ощущаемой полноте всеведения и всемогущества, захочется вмешиваться, нарушать обычную жизнь людей, чтобы каждый из них признал - что? Мне кажется, без него такое со мной случится вероятнее, чем с ним. С ним я, по крайней мере, спорю иногда, высмеивая эти идеи бессмысленного всевластия и полного господства над тощими холмами, каменистыми горами и их полуголодным, тяжело и недолго живущим населением. Кто знает, какая холодная ночь разрастётся в моей душе, если пройдёт достаточно много лет такой же уединённой жизни, но уже без того, кому можно противостоять, в качестве злой шутки подсовывая ему его отражение, дразня его же собственной беспомощностью при непропорционально гордых замыслах. Он был единственным известным мне существом, способным вести образ жизни, который легко переняла я, который он выстраивал веками до меня. В нём плескалось то же море, которое разливается внутри меня, питаемое из того же источника. Злой, да, но мне никакого зла не сделал. Родная деревня? От них он меня скорее спас.

За завтраком, накрытым на одну персону, будто он просто отсутствует по своим обыкновенным делам, я размышляю, глядя на перо того самого коршуна, одного из любимых его образов. Я знаю, как вернуть к перу, которое держу в руке, сгоревшего в волнах коршуна, как из звериной личины извлечь чародея. Могу вернуть его в одно мгновение, чтобы он оказался сидящим в своём кресле, сердитым, сконфуженным, отплёвывающимся от морской воды, с обращённым к потолку костлявым пальцем повторяющим мне, как надо остерегаться священных предметов и вообще людей, для надёжности, пока не войду в полную силу. Опять кивать и улыбаться. Челюсти сводит от скуки и злости, как вспомню его заунывные монологи. Может быть, лучше мне быть без него, и оставить уже его в покое, который в конце досягаем для каждого, даже таких как мы. Сомневаюсь, взвешиваю, склоняюсь к тому что верну его, чтобы самой незаметно для себя не стать им, но верну не сейчас.

В уютном лебедином образе привычно качаюсь на лёгкой морской ряби над тем местом, где отвергнутый младший брат принял на дне морском прах своего обидчика. Что теперь станет делать он со своей дружиной, против кого и за что воевать? Куда направит послушные ему волны? А вот и снова на берегу показалась одинокая фигура. Стройный и ладный, в княжеском платье, и не узнать бы, но в руке детский лук как пароль. Вглядывается в морской простор, находит меня взглядом, бежит, кричит приветственно, кричит как рад меня видеть, как долго хотел меня здесь увидеть, каждый день приходил. Как долго? Он повзрослел, но ямочки на щеках по-прежнему милы и такие кудри! Сколько же лет здесь прошло, пока я размышляла над пером у себя? Я встряхиваюсь лебединым телом, вытряхивая оцепенение мыслей о прошлом и направляюсь поближе к нему, потому что по-настоящему рада его видеть и хочу побыть в настоящем.

 


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 2. Оценка: 4,50 из 5)
Загрузка...