Место силы Аннотация (возможен спойлер): В детстве была запретная комната и прадед, который умер, шагнув в пламя с улыбкой. Тридцать лет спустя — окровавленные руки на руле, умирающая девушка на заднем сиденье и надежда, спрятанная там, где стоял сгоревший дом. Вопроса два: есть ли настоящее чудо? И какова его цена? [свернуть] — Прошу тебя, Мэри. Держись, — говорю я в пустоту. — Только держись, слышишь? Я довезу. Обещаю. Двести турбированных лошадей не ржут — воют. Низко, утробно, будто под капотом этого китайского корыта кто-то методично ошпаривает их кипятком, откручивая хвосты один за другим. Стрелка спидометра дрожит на ста шестидесяти, но кажется, что мы стоим на месте — словно сам мир замер, разглядывая, как я сжимаю руль трясущимися руками, заляпанными кровью. Кровь уже въелась в швы руля. Пахнет ржавчиной и чем-то сладковатым, как от залежавшегося мяса. Пригородная трасса в это время суток почти пуста. Только сонные фуры проплывают мимо, и их фары на миг вырезают из темноты моё искажённое переживанием лицо. Взглянув на беззвёздное небо, я начинаю рассказывать ей историю. Не потому что сейчас подходящий момент — момент хуже некуда, — а потому что молчание — это второй убийца. Оно даёт ей — моей Мэри — право закрыть глаза. А закрыть их сейчас значит оставить меня одного в этом прокуренном салоне, в этом сраном мире… — Меня, кстати, вырастил прадед, — говорю я, вглядываясь в темноту впереди. — Понимаешь, не дед — прадед. Умер он в сто десять лет. Я тогда был совсем сопляком, восемь лет, и мне казалось, что старики — это навсегда. Что они как холодильник, как сервиз в серванте — просто есть, и всё. А вот хрен там. Реальность, стерва, оказалась иной. — Звучит… мило, — отзывается Мэри с заднего сиденья. Голос у неё тихий, слабый. Плохой знак. Гораздо хуже, чем если бы она заорала. — Мы жили как отшельники, — продолжаю я свой рассказ. — Далековато от людей, в деревянном доме. Маленьком, но крепком — прадед сам его ставил ещё до войны. Ни водопровода тебе, ни какой городской роскоши, а жили мы, если по-честному, богаче половины жителей ближайшего посёлка. Откуда-то у деда водились деньги. Всегда, стабильно, без объяснений. Я маленький был, не спрашивал — а он не рассказывал. Я кошусь в зеркало заднего вида. Мэри лежит, поджав колени к груди, одна рука прижата к животу, вторая свисает почти до пола салона. Щека измазана кровью — не своей, чужой, той, что осталась после драки у хранилища, — но и это уже не имеет значения, потому что под бледной ладонью кровь уже точно её собственная. С каждой минутой состояние критически ухудшается. — Держись, — прошу я, вжимая педаль в пол, хотя дальше некуда. — Так что там… было… с тобой и твоим дедом? — сипит она, пытаясь улыбнуться, и тут же боль искажает её лицо. Мэри кашляет. Кашляет кровью. Внутреннее кровотечение. У нас есть минуты. Может быть, меньше. — Там была комната, — говорю я. — Куда мне строго-настрого запрещалось заходить. Никогда. Ни разу за все годы дед не оставлял её открытой хотя бы на секунду. Амбарный замок, здоровый, как моя голова, и ключ, который он носил на шее вместе с крестиком, хотя в церковь мы не ходили ни разу. — Дети… — шепчет Мэри. — … любят запретное. Могу поспорить… — ты туда залез. Я усмехаюсь, хотя сейчас мне совсем не смешно. — Через окно пытался, — признаюсь я. — Через чердак, один раз чуть без пальцев не остался, разбирая деревянный пол. Ничего не вышло. Дед будто чувствовал — всегда оказывался рядом раньше, чем я успевал туда попасть. И я получал по жопе. — Не пробовал спилить? — спрашивает Мэри. — Пробовал — не получилось. Даже царапины не осталось на этом странном замке. Он был словно заколдованный. Хотя… — я замолкаю, вспоминая мерцающий красным оттиск на замке: круг, внутри — витиеватый иероглиф с крыльями. Перед глазами промелькнули кадры из прошлого. Я зажмуриваюсь на долю секунды, мотаю головой, но это не помогло их прогнать. Вонь керосина, от которой першит в горле. Голоса снаружи — гортанные, злые, как у псов, которым дали команду «фас». И дед у окна. Спокойный. Усталый. Он смотрел на толпу, как на дождь, который всё равно пойдет. Не испугаешь, не отменишь. — Дом сгорел, — говорю я. — Как? — спрашивает Мэри, и я слышу в её голосе хрип, похожий на мокрый кашель. Я тру пальцами уставшие глаза и продолжаю: — Они пришли за мной, сказал мне тогда дед, не оборачиваясь. Точнее, за тем, чем я владею. «Но почему?» — спросил я и заныл, как маленький идиот. А он просто улыбнулся. Печально. И сказал: «Люди боятся того, чего не могут объяснить, и хотят уничтожить то, чем не могут овладеть». Я сжимаю руль до хруста в пальцах. В зеркале заднего вида вижу, как Мэри приоткрывает рот, будто хочет что-то сказать. И не может. Ей тяжело дышать. — Только не закрывай глаза, — говорю я. — Слышишь меня? Мы почти приехали. — Что было дальше… расскажи, — просит Мэри. — Дед что-то бормочет. Я не понимаю ни слова. Мне восемь, и единственное, что я понимаю — это что снаружи горит крыльцо, и огонь уже облизывает нашу кухню с жёлтыми занавесками. Жалко. Прадед сказал, что их покупала моя мать. Я не помню маму, она умерла при родах, и всё, что у меня от неё осталось — эти тряпки и чувство вины. Так вот… Я снова кошусь в зеркало заднего вида. Её рука всё также прижата к животу, и под ней — тёмное пятно, которое расползается, как чернила по промокашке. — Выбраться нельзя, — продолжаю я свой рассказ. — Дым стоит стеной от пола до потолка, плотный, как вата, и каждый вдох режет лёгкие словно ножом. Снаружи — треск. Кто-то методично подпирает дверь. Я слышу, как дерево стонет под напором, и понимаю: нас не хотят выпускать. Нас хотят сжечь. Прадед хватает меня за плечо. У столетнего старика хватка — как у тисков, я до сих пор помню этот синяк, хотя прошло тридцать лет. Он тащит меня в конец коридора. К той самой двери. И… жизнь разделилась на до и после. Я перестраиваюсь в другой ряд, срезая поворот. Слышу, как Мэри постанывает. От страха? От боли? Наверное, от всего сразу. — Дед снимает замок одним движением, — говорю я. — Не отпирает — снимает, будто и не было заперто. Он вталкивает меня внутрь. Комната пустая, стерильная. Будто её построили пять минут назад и забыли про интерьер. Голые бетонные стены в доме из брёвен. Я замечаю это, но не удивляюсь — потому что детский мозг цепляется за то, что может переварить, а остальное откладывает на потом, на тридцать лет вперёд. Я сглатываю. Горло пересохло, будто я только что наглотался дыма из того воспоминания. — Посреди комнаты — кресло, — продолжаю я. — Старое, продавленное, обтянутое дерматином, потрескавшимся на подлокотниках. На бетонном полу вокруг него белый квадрат, нанесённый грубой широкой кистью. Метра три на три. Белая краска, местами потёкшая, будто художник рисовал в полной темноте, на ощупь, понимая, что времени почти нет. На подлокотнике лежит ежедневник. Потёртый, коричневый, перетянутый чёрной резинкой. — Что?.. Ежедневник? — шёпотом спрашивает Мэри, и я слышу, как ей трудно выталкивать слова. Она пытается сделать глубокий вдох, но не может. Воздух застревает у неё в горле, и я слышу этот звук — тонкий, свистящий. — Прадедов, — отвечаю я. — Он записывал в него всё. Но тогда я этого не знал. Он усаживает меня, оцепеневшего, в это кресло, и я просто сижу и смотрю на него. «Сиди здесь», — говорит он. «Что бы ни случилось, что бы ты ни услышал, что бы ни увидел — не выходи за линию. Слышишь? Ни шагу». Он улыбается. Я запомнил эту улыбку лучше, чем лица людей, которых знал десятилетиями. В ней всё сразу: любовь, извинение, облегчение — и абсолютная, нечеловеческая обречённость. Как у человека, который давно знает, чем всё кончится, и только ждал, когда наступит его очередь платить по счетам. Я оборачиваюсь и вижу, как Мэри пытается приподняться на локте. Не получается. Она падает обратно на сиденье. «Держись, моя девочка», — мысленно прошу её я, а вслух говорю: — Прадед треплет меня по макушке, затем делает несколько шагов назад. В коридор, где уже полыхает. И выходит из комнаты. Огонь принимает его в объятия. Я не подберу другого слова — потому что это именно так. Не «огонь настигает его», а огонь обнимает его, будто старого приятеля. Дед не кричит. Он даже не дёргается. Он просто становится частью пламени. Дверь захлопывается сама. Я сижу в кресле, сжимая его ежедневник, и смотрю на дверь, за которой сгорает единственный человек, который меня любил. Мэри молчит. Тихо. Слишком тихо. — Мэри? — я вглядываюсь в зеркало. Её глаза закрыты. — Мэри, не закрывай глаза! Слышишь меня? Мы почти приехали! Она не отвечает. Я вдавливаю педаль в пол, и машина ревёт, как раненый зверь. Впереди — темнота и пунктир разметки, который убегает в никуда. А сзади — женщина, которую я люблю, и она умирает у меня на глазах, пока я рассказываю ей о своём мрачном детстве. — Звучит как бред, — раздаётся вдруг с заднего сиденья. «Слава Богам, жива», — проносится в голове, прежде чем я успеваю ответить. — Если бы, Мэри. — Я моргаю, прогоняя панику и усталость, что мешают видеть дорогу. — Но это подтверждается полицейскими сводками. Показаниями. Меня нашли на рассвете — сидящего в том самом кресле, зажмурившегося, в саже, как воробей, которого коты гоняли по дымоходам. Всё, что было внутри этого белого квадрата, уцелело. Остальной дом — дотла. Печная труба только торчала, и я — в кресле, в квадрате досок. Мэри стонет. Тихо, коротко. — Не молчи, — прошу я. — Говори со мной. — Мы туда едем… да? — спрашивает шёпотом Мэри. — Да. — Постараюсь дожить… — сипит она. — Хочу увидеть… лично. Я киваю. Вспомнился вдруг детдом. Ночи, когда я листал ежедневник прадеда при свете фонарика под одеялом. Почерк у него был убористый, дореволюционный, с ятями, будто он жил в прошлом веке. Там — про это место. Он называет его просто: «Место силы». Квадрат пять на пять шагов — не метров, именно шагов, его шагов. Внутри якобы концентрируется что-то, чему нет названия. Сила. Энергия. Восстанавливает. Заживляет. Отвечает на вопросы — если спросить правильно и от сердца. Я не проверял. Тридцать лет делал вид, что ничего не было. Что прадед умер в постели, от старости, а не шагнул в пламя с улыбкой. А сейчас я гоню машину туда. К тому самому месту. Потому что чудеса мне нужны как никогда, а больше чудес взять неоткуда. Да и не мешало бы нам с Мэри залечь на дно. Причина? Мы — воры. Я и Мэри. Не горжусь, не стыжусь — двадцать лет на грани, стыд стал непозволительной роскошью. Имена, лица, документы — всё сменное. Единственное, что не менялось за последние годы, — это она. Мэри стонет. Я дёргаю руль — чуть не вылетаем с трассы. — Бог, если ты есть… прошу. Несколько часов назад мы вскрыли хранилище одного из самых влиятельных коллекционеров нашей необъятной страны. Таких, что собирают не марки или монеты — силу. Артефакты, способности коих физики и прочие учёные не объясняют, потому что их к ним не подпускают. Хранилище — как военный бункер. Мы сработали оперативно и почти выбрались оттуда — с добычей. А потом в Мэри прилетела пуля. Я не думал. Просто рванул. Удар — и он уже на полу, а я уже на нём, и мои руки сжимают его горло. Помню только хруст. Его горло под моими пальцами сдалось быстрее, чем я ожидал. Он смотрел на меня, пока жизнь уходила из его глаз, и в этом взгляде было что-то, что я запомню навсегда. Первый человек, которого я убил. И, чёрт возьми, внутри меня не было ничего. Ни триумфа, ни раскаяния — только пустота. Как в той комнате, куда дед втолкнул меня в детстве. Выходит теперь я не только вор… А сейчас её кровь капает с заднего сиденья на коврик. Жизнь покидает её прекрасное тело. Но я не могу отпустить ту, что для меня, несмотря на суровость характера, является синонимом слова счастье. — Мартин, — шепчет она, и я вздрагиваю. — Твой рассказ… правда? — Да, — отвечаю я. — Там действительно живёт чудо. Помнишь дневник деда? — Ты прочёл… его? — Да, — отвечаю я. — Но я не желал верить ни единому слову. — Я перестраиваюсь в другой ряд, нервно бью по рулю, чтобы нерасторопный водитель разваливающегося минивэна подвинулся к чертям собачьим. — Тридцать лет я убеждал себя, что это бред контуженного пацана. А теперь мчу туда, потому что вариантов нет. Она молчит. В зеркале вижу, как её грудь поднимается всё реже, всё мельче. — Мэри! Не закрывай глаза! — ору я, срывая горло. Голос хрипит, превращается в кашель, но я продолжаю: — Держись! Слышишь меня? Держись! Навигатор пищит. Мы приехали. Я смотрю перед собой. Сначала не верю — просто смотрю, немо раскрыв рот. Там, где должен быть покосившийся забор и яблоневый сад, — огромная парковка и стеклянный монстр в виде торгового центра. Луна отражается в сотнях стеклянных глаз, поблёскивает, как чешуя дохлой рыбы, и мне кажется, что здание дышит — медленно, едва заметно, будто притворяется спящим. Вывеска — цветные пятна. Я щурюсь, вглядываюсь, складываю буквы. — О-ЛИМП. Торгово-развлекательный центр. Читаю по слогам, чувствуя, как внутри поднимается тошнота. — Сука! — говорю я вслух. — Нет. Нет! Бью кулаком по рулю. Больно. Хорошо. Больно — значит, я ещё жив, значит, ещё могу что-то сделать. Но что? В голове снова всплывают обрывки прошлого. Я вспоминаю: дед говорил про землю, про какие-то бумаги, но я не слушал. Мне было плевать — я был ребёнком, который хотел лазать по деревьям и не думать о взрослых проблемах. Шли годы. Были письма, кажется… Самозахват, суд, ушлый застройщик. Пустые слова. Теперь они звучат как приговор. Земля ушла, как уходит всё ничейное, — её проглотил город, который растёт и жрёт пригороды, как голодный зверь. — Сюда, — вдруг слышу я шёпот. — Сюда. Я замираю. Дыхание перехватывает. Это не Мэри. Она без сознания, я слышу её прерывистое дыхание с заднего сиденья. Это не ветер. Это что-то другое. Внутреннее тепло разливается по груди, будто я глотнул горячего чая или чего-то покрепче. Тепло идёт откуда-то из-под земли, из цоколя, из самого сердца этого проклятого торгового центра. Я просто это знаю. Словно старый, очень старый знакомый заприметил меня на горизонте и помахал рукой. Подзывает. Чтобы обнять. Я чувствую это каждой клеткой. — Я иду, — шепчу я в ответ. Радуюсь — ведь зовёт меня не огонь, как тогда звал деда, а само Место силы — шанс для Мэри. Выхожу из машины. Ноги трясутся, но я иду. Оглядываюсь на парковку: она почти пуста. Три-четыре брошенных автомобиля, жёлтые лужи света от сутулых фонарей. Ни души. Только я и Мэри. И то, что ждёт нас там, внизу. Я нахожу спуск в цоколь почти сразу — узкий боковой тамбур, притаившийся сбоку от главного входа. Лестница уходит вниз, пахнет бетонной пылью и сыростью. Дверь — обычная, металлическая, с дешёвым навесным замком. Кирпич, подобранный с земли. Удар. Жесть гнётся, но держится. Ещё удар — замок хрустит, как сухая ветка. Ещё — и он падает на землю. Дверь распахивается, пропуская меня в темноту. Путь открыт. Я возвращаюсь к машине, открываю заднюю дверь. Мэри не шевелится. Её лицо — белое. Пульс есть — слабый, рваный. Я беру её на руки — она лёгкая, слишком лёгкая, будто внутри уже ничего не осталось, — и шагаю вниз, в цоколь. Навстречу теплу. Навстречу месту, которое зовёт меня так же отчаянно, как я сам звал Мэри несколько минут назад. Поворот. Ещё поворот. Бетон сменяется плиткой, плитка — кирпичной кладкой. Лампы мигают через одну, словно пытаются мне что-то сказать азбукой Морзе. Трубы на потолке роняют капли, словно оплакивая этот момент. Пол, то бетонный, то вдруг деревянный — старый, скрипучий, будто под торговым центром сохранился кусок чего-то более древнего. Я нахожу это место интуитивно. Тупик. Квадратный. Строители обошли этот пятачок стороной — может, побоялись, или оно их заставило это сделать. Я укладываю Мэри на пол. Бережно. Как ребёнка. «Пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста», — мысленно прошу я, обращаясь к пространству перед собой. Ничего. Ни знаков свыше. Ни пульса у Мэри. В последнее верить отказываюсь. Пять минут. Десять. Я жду знака — свечения, гула, чего угодно. Подвал молчит. Тогда я вспоминаю квадрат. Белую линию, обведённую широкой кистью. Краски нет. Только руки. Я черчу квадрат пальцем по пыли — потом ногтями, до крови, стирая кончики о шершавый пол. Пять шагов на пять. Шаги не прадеда — мои. Я не знаю, но надеюсь, не ошибся, да и очерчено это место в аккурат стенами. Кровь сочится, а я черчу линии без устали и жалости к себе. Когда квадрат замыкается, воздух меняется. В лицо бьёт прохлада. Запах странный — будто занесло из другого места и, судя по приторности, с цветочного поля. А ещё — давление. Не свет, не звук — именно давление, словно захлопнулась невидимая дверь, отделяющая этот пятачок от всего остального мира. Сажусь рядом с Мэри, спиной к стене. Жду, не решаясь коснуться её. Не хочу доказывать очевидное — она мертва. Примерно в два часа ночи я проваливаюсь в сон. А когда открываю глаза — Мэри шевелится. Её веки подрагивают и она убирает с лица непослушную волнистую прядь волос. Я подползаю к ней. — Как ты, родная? Она дышит. Пульс — как у космонавта. Лицо румяное. Мэри хмурится. Медленно проводит ладонью по лицу, будто проверяет, всё ли на месте. В её взгляде — растерянность. Спрашивает: — Где мы? — она поднимает на меня глаза. В них — страх. — Это Место силы, — отвечаю я, кивая на квадрат на полу. — Я видела свет, — говорит она тихо. — Не белый. Не золотой. Просто… свет. Без тепла. Без холода. Она смотрит на свои руки. Сжимает их в кулаки и разжимает, будто проверяет, слушаются ли. Затем поднимается. Всматриваясь в мрачную серость уходящего вдаль коридора, делает неуверенный шаг. Второй. Третий. Её нога переступает за черту. Мэри падает. Как марионетка с обрезанными нитями. Вся сразу. Лицом вниз. — Мэри! — ору я. Хватаю её и быстро втаскиваю обратно в квадрат. Она оживает — не приходит в себя, а именно оживает, будто кто-то щёлкнул тумблером, и жизнь снова потекла по венам. — Мать твою, — шепчу я. — Ты ожила. Я понял в тот момент: Место силы может вылечить, восстановить, дать ответы. Но только внутри квадрата. Шаг за черту — и всё, что оно дало, забирает обратно. Мгновенно. Без пощады. А Мэри оно дало жизнь. Дед писал об этом в дневнике, но как-то двусмысленно. Да и не придавал я тогда этому большого значения. Из коридора слышатся шаги. — Кто здесь? Свет фонаря бьёт в глаза. Охранник. Лет пятидесяти, в мятой форме, рука на поясной кобуре. — Сейчас всё объясню, — говорю ему, показывая ладони. — Я вызываю полицию! — орёт он, испуганно таращась на Мэри. Полиция. Скорая. Носилки. Её вынесут за черту, и она умрёт у них на руках, а они даже не поймут, от чего. Я осознаю это раньше, чем успеваю подумать. И бросаюсь на него — не убивать, оттеснить, зажать рот, объяснить. Мы сцепляемся. — Помогите! — хрипит он куда-то в темноту коридора. Я напираю, что есть сил, он пятится назад, пытаясь вырваться. Я вижу его глаза за секунду до удара. В них — испуг, который не успевает стать болью. А потом я слышу звук, который запомню навсегда. Глухой, тяжёлый, влажный. Его затылок встречается с торчащим металлическим уголком. И он замирает. Чернильная в этом свете жижа — но я знаю этот цвет. Кровь в темноте. Я смотрю на свои руки. Они снова в чужой крови. Тёплой. Уже липнущей. Ужас. Я убил двух человек за сутки. Борясь с рвотным позывом, я встаю. Иду к Мэри. Прижимаюсь к ней, как провинившийся пёс. Она слаба. Лежит. Надеюсь, она не видела произошедшего. Её рука гладит меня по волосам и в этот миг всё остальное становится неважным. Потом… Все остальные вопросы будем решать позже. Я не помню, как я вышел из подвала. Вообще. Провал. Как будто кто-то вырвал из моей головы кусок плёнки. Помню только запах — бетонную пыль, смешанную с кровью. И перед глазами всё плывёт от слёз. Наверху уже светало. Серый, мокрый рассвет, который бывает только в конце октября. Зато я точно помню, что к вечеру в багажнике лежал брезент, которого там раньше не было. И что на подошвах была глина. В городе такой глины нет. *** Три недели спустя я работаю здесь. Охранником. Форма сидит по фигуре — делает меня более серьёзным и опрятным. Теперь я Виктор. Виктор с бейджиком. Третье имя за жизнь. А может, четвёртое. Настоящее я, кажется, просто забыл. Виктор вежливый: кивает ночным уборщицам и придерживает дверь. У Виктора есть поддельные документы, работа, ключи и заполненная наполовину анкета на медстраховку. Его звали Пётр Николаевич. Имя я узнал позже, из графика смен в подсобке. Искали его четыре дня, потом перестали: в отделе кадров мне охотно рассказали, что он и раньше уходил в запой и пропадал на неделю, и что с ним давно пора было расстаться. Ставку открыли ещё через две недели. Виктор оказался единственным, кто согласился на ночные смены за такие деньги. Я занял место человека, которого убил. Мне даже выдали его шкафчик. Платят мало. Но деньги — не главное. Главное — я рядом. Каждый вечер, когда эскалаторы затихают и музыка умолкает, я спускаюсь в подвал. По тем же ступеням, через ту же дверь. Теперь у меня есть ключ. Обычно Мэри сидит в кресле. Читает при свете лампы. Пьёт чай из кружки с дурацкой надписью «Жизнь прекрасна». Смотрит в ноутбук, подключённый к удлинителю, который тянется из коридора, от ближайшей розетки. У неё есть книги, интернет, тёплый свет — и несколько шагов в каждую сторону. Один раз я всё-таки попробовал применить артефакт. То, за что в Мэри стреляли, пролежало у меня в сумке под кроватью три недели, завёрнутое в её же шарф. Небольшая вещь, с кулак: тусклый металл, ни надписи, ни шва, и весит вдвое больше, чем положено такому размеру. Мы ведь даже не знали, что она делает. За неё просто давали столько, что можно было уйти на покой. Я принёс её в подвал и положил на пол в центре квадрата. Между нами. Мы сидели над ней, как двое дикарей над телефоном. Шептали, касались… и ждали. Ничего. Она пролежала так всю ночь и к утру осталась ровно такой же холодной. На рассвете Мэри взяла её, взвесила на ладони и сказала: «Кусок железа. За кусок железа». И засмеялась. А потом плакала — долго, беззвучно, как плачут люди, которые не хотят, чтобы их услышали. Теперь эта вещь лежит у неё в кресле, под подушкой. Мэри говорит, что рано или поздно её разгадает. Я не спорю. Пусть у неё будет во что верить. — Тебе идёт эта форма, — улыбается она. В улыбке — осколки прежней Мэри. Острота, насмешка, жизнь. — Ты уже говорила, — я улыбаюсь. — Угу, — она поджимает губы и вздыхает. — Мы что-нибудь придумаем, — обещаю я снова. Мэри подходит к черте. Белой. Нанесённой мною на днях, широкой кистью. Останавливается в сантиметре. Воздух между нами вибрирует — или мне кажется. Мы оба знаем: я не могу дать ей выйти. Пока не пойму, как снять проклятие или унести этот чёртов дар с собой. Или как расширить этот квадрат на тысячи и тысячи километров во все стороны. Как найти ответы в дневнике прадеда, который я перечитываю каждую ночь — страницу за страницей, букву за буквой. Истины между строк словно нерешённые ребусы — есть, но они ускользают. Мэри улыбается. Грустно. Обречённо. Кивает. И я рад — ведь мы есть друг у друга. Есть завтра — когда торговый центр вновь заживёт своей жизнью. Покупатели, тележки, дети с мороженым. Никто не знает, что под их ногами — история любви. Никто не знает, что прямо под бетоном, среди труб и проводов, кто-то дышит в пяти шагах от смерти. Я сажусь возле Мэри. Перелистываю дневник. И думаю только об одном: сколько знал старик, проживший сто десять лет, — и о чём не успел написать? Иногда мне кажется, он стоит за спиной. Пытается говорить — но я не слышу. В ту ночь, когда вокруг всё горело, я просто не был готов. Да и возраст был не подходящим для подобных тем. Теперь готов. Но дневник молчит. В тишине — только дыхание Мэри. И моё сердце, бьющееся в такт с её. В такт с этим местом — Местом силы. Мы оба прикованы. Она — к квадрату. Я — к ней. И если это клетка — пусть. В этой клетке есть зачем просыпаться по утрам. И есть ради кого не сдохнуть. Обсудить на форуме