Имя автора будет опубликовано после подведения итогов конкурса.

Уходи, не оглядываясь

Деревенские бросили искать Марьянку на третий день. Даже мать ее, Настасья, большев лес не ходила – в конце концов, у нее дома еще шестеро по лавкам сидели, все есть – пить хотели; хозяйство тоже на ее плечах, а муж далеко, в городе. Конечно, она плакала ночами, потом перестала, высохла, окаменела. Дочка пропала, но надо жить дальше. Только старший сын Егорка не смирился: все пропадал лесу, лазил, как шишок, по оврагам и буеракам, кликал сестру. Самые гиблые места обшаривал, хотя непонятно, с чего бы девке там оказаться.

 

А пропала она вот как: пошли девушки по землянику, разбрелись в роще, аукались, перекликались; потом, набравши туески и корзинки, у кого что было, пошли домой, разморенные жарой и усталостью, и только в деревне обнаружили, что Марьянки-то с ними нет. Решили, что та просто отбилась, не слышала, как подружки домой собираются, и скоро сама прибежит. Беспокоится нечего – возле деревни только свои ходят, заблудиться мудрено, волки-медведи по летнему времени не озоруют.

 

Вечерело, а Марьянка не возвращалась. Уж солнышко к лесу скатилось, равно окрасив богатые и бедные дома в чудесный теплый цвет, а девка как сквозь землю провалилась.

 

Настасья все чаще выскакивала на задворки поглядеть, не идет ли дочка, ворчала под нос. Ух, грозилась, задам распустехе, только вернись! Вечно у нее все наперекосяк. Пойдет по воду – ведро упустит. Дескать, засмотрелась, как ведерко в небо падает, прямо в облака, хотя чему ж тут дивиться, что в колодезной воде небо отражается! Станет в бане мыться в свою очередь – банька-то тесная, все разом в ней не поместиться – ждут ее, ждут, а она оказывается еще и мыться не начинала, лягуху, видите ли, парной водичкой окатывала. Рассказывает, что вылезла из-под лавки большая жаба, смотрит на нее золотыми глазами, ждет добренького – как ее не приветить. А потом к большой жабе еще маленькая пришла – и ее порадовать нужно. А на девичьей-то рубахе заместо рожаниц – извечного женского оберега, вышила не пойми что – дерево какое-то с руками и глазами. Ну, что с такой делать?!

 

Сперва Настасья злилась, потом испугалась. Дошло до нее: попала девка в беду. Побежала к соседям – помогите, мол, Марьяшка из лесу не вернулась. Те – к другим соседям, и полетела по деревне злая весть, как пожар на ветру. Может, девка в овраг провалилась, в болоте завязла, с дерева упала – мало ли что. Пошли в лес, с факелами, с собаками, у кого смышленые были. Ходили, кричали, по имени звали. Ночью лес странный, таинственный, но большой толпой и с огнем не страшно. А Марьяшке-то каково одной! Только никто им не откликнулся, никто не отозвался. И Егорка со всеми ходил, хоть мать не велела.

 

Наутро опять искали – какое! Даже следов не нашли. Ночью-то всю рощу истоптали, хорошо, что пожара не устроили. А ведь могли запросто и лес пожечь.

 

Через день решили, что искать без толку. Самая страда – недосуг по лесу шляться. Да и то верно, куда можно деться в их светлой, до последней тропинки знакомой рощице! За озеро в матерый бор только охотники хаживали, да и те края держались. Согласились на том, что полезла девка в жару в озеро купаться, а водяной ее и утащил.

 

Один Егорка продолжал ходить: в раменье искал, и у Чертова ручья, и у Авдотьина, и на ближнем болоте, клюквой богатом, и на дальнем, куда ходить незачем, хотя белого мха, чтоб избы конопатить, там полным-полно, да как его вывезешь, без дороги-то.

 

Вот уж от лета воробьиный скок остался, а Егорка все никак не уймется.

 

Шел он раз к осиннику через луг, а навстречу – бабушка Вахуриха с травами. Любят старухи травы собирать, вечно у них что-то болит, а Вахуриха не только для себя брала, но и с людьми делилась.

 

Поглядела на Егорку вроде жалостливо, а глазенки у самой цепкие, как репьи.

 

Егор поздоровался, хотел мимо пройти, а Вахуриха говорит:

 

– Пропадаешь ведь, парень. Исхудал – лицо с кулачок. Недолго тебе осталось.

 

Егор и остановился. От таких слов остановишься!

 

– Это с той стороны тебя тянут, – пояснила Вахуриха. – Присядь-ка.

 

И сама на пригорок села и ладошкой возле себя по земле похлопала. Сел Егорка.

 

– Блазнится, аль по ночам является? – спросила напрямки.

 

– Нет, сплю как после пахотьбы, а войду в лес, кажется, что Марьянка рядом – вот, прямо за кустом! А то вижу – платье ее сквозь ветки белеется. Зайду за куст – никого. Но чую – тут она. Кажется, вот-вот догоню, вот-вот встречу… Как же я уйду, коль она рядом! – признался Егорка в том, что досель никому не рассказывал, и на сердце полегчало.

 

Вахуриха губы поджала, посидела молча.

 

– В толк не возьму, горемыка, чем тебе помочь. А знаешь, сходил бы ты, соколик, к Никанору, в Хлыбы. Может, спасешься, а может – сгинешь. Да чего уж тебе…

 

– А кто это – Никанор?

 

– Э, забыли уже! Раньше-то всяк его знал. Орел-парень! Высокий, кудрявый. Девок перепортил – страсть! В каждой деревне, говорят, кралю имел. До сих пор кучерявая его порода в нашей округе не повывелась. Ну, не о том речь. Возвращался он как-то, значит, ночной порой из Мамлеевки, решил лесом срезать. Дорога-то сто раз хоженая! Только идет он, идет, а Хлыбов все нет. Давно уж пора к околице выйти, а один лес кругом. Подумал, что на развилке не туда свернул и теперь к Заполью направляется, до которого четыре версты шагать, если не боле. Обратно повернул. Идет – а развилки словно и не бывало. Небо, как назло, в тучах – звезд не видно. Выругался, опять повернул. Вот так и ходил, пока дорогу не потерял. Попер через лес напрямки. Темно, хоть глаз выколи. Куда его занесло – леший знает. Присел он под елку и решил утра ждать. Вдруг видит – огонь! Костерок кто-то жжет, совсем рядом. Ну, страшновато, конечно – неизвестно, какие люди вкруг того костра сидят. Однако, ночь все лучше у огня коротать, чем под елкой; продрог он, к тому же. Стал Никанор потихоньку к огню подбираться. А трава под ногами, как нарочно, мягкая, так и стелется – шаги глушит. Вот подкрался он совсем близко, глядит из-за куста – что за притча? – костер сам по себе горит. Правда, вокруг какие-то тени чудятся. И что странно: ни ветринки, а пламя беснуется, будто в нем девки огненные пляшут, гнутся, извиваются, кружатся, туда-сюда кланяются, лохмами мотают. Пока он глядел, тени вокруг костра сгустились в каких-то черных, мелких – супротив огня не разберешь. Доброму человеку такого лучше не видеть. Никанору бежать бы, да нашуметь побоялся, а пуще того огненная пляска его заворожила. Так и глазел на девок, пока те горящими птицами не обернулись, да в небо не улетели. Пока он любовался, черныши тоже как сквозь землю провалились – одни угли краснеют.

 

Хотел Никанор подойти погреться, как вдруг видит: из леса, с той стороны поляны, на него смотрят. Мордень – с амбар, глазищи, что две луны – меж сосен просвечивают. Тут уж он забыл сторожиться, взвыл и ломанулся напрямки через чащу. Пробежал чуток и оказался аккурат у Авдотьиного ручья. Выходит, он всю ночь вокруг деревни бродил, во как! На ту сторону он забрел, чуешь? С тех пор про девок забыл, стал по лесу шататься. Не грибником, не охотником. Зачем – неведомо. Так и пропал человек. Не женился. Хозяйство бросил. Сторонятся его люди. Бобылем век доживает. Не тут и не там оказался.

 

– А откуда, бабушка, ты про это знаешь? Он сам тебе, что ли, рассказывал?

 

– Экой маловерный! Мне не рассказывал, а люди слышали. Одни только старики ныне про Никанора помнят. Так я к чему: худо тебе, парень. Как пить дать, помрешь, а так, может, еще и выберешься.

 

Попрощался Егорка, побрел к осиннику, да с полдороги круто развернулся и зашагал к Хлыбам. А что ему еще было делать? Весь лес в округе он уже излазил.

 

В Хлыбах у околицы встретил бабу с полными ведрами – к удаче. Спросил, как Никанора найти. Баба шарахнулась – аж воду выплеснула. Чуть не бегом прочь побежала, только ведра на коромысле заплясали.

 

Пожал плечами Егорка, спросил мальцов, которые на дороге со щенком играли. Те рты пораскрывали, но показали. Егорка, отойдя, оглянулся – они ему вслед смотрят.

 

Никаноров дом он не сразу признал за жилище, потому как деревья кругом так разрослись, что забор повалили. Кое-как тропку в этом буреломе отыскал.

 

Тропка привела к сараюшке – видать, бывшему хлеву. Сам дом уж давно завалился, а хлев, бревнышками да слегами подпертый, еще кое-как держался. Постучал Егорка в гнилые ворота аккуратно – как бы не развалить. В ответ – тишина. Постучал сильнее. Опять никого. Верно, Никанор в лес ушел, бродит, как сам Егорка.

 

Но обидно же ни с чем уходить! Егор дверцу в воротах приотворил, внутрь заглянул. И шарахнулся прочь не хуже той бабы. Аж сердце до горла подскочило.

 

Смотрели на него из темноты два глаза. Никак, хищный зверь забрался? Но у зверей глаза яркие, чистые, а эти мутные, изжелта-зеленые, гнойные какие-то, едва теплятся.

 

Егор замер, не зная, прочь сигануть или остаться! Но тот, в темноте, с глазами-гнилушками, не двигался. Может, то и не человек вовсе был, а куча хлама – со страху померещилось. А что глаза горящие – так это свет сквозь дырки от сучков падает. Успокоился малость Егорка, открыл дверцу пошире – к тому же глаза уже в темноте обвыкли – и разглядел, что все ж таки это человек у стенки сидел – дряхлый и оборванный, в комок сжался. Навряд ли он мог быть Никанором – по словам Вахурихи, тот высоким был, а этот – дохляк какой-то.

 

– А… – решился заговорить Егор, – мне бы Никанора.

 

Доходяга голову прочь отвернул – даже видеть его не хочет. Слабым он казался, не опасным.

 

Парень осмелел.

 

– Эй, когда Никанор придет, спрашиваю? Дело у меня к нему важное. Сестрица пропала. В лесу.

 

Тут сидящий вздохнул тяжко, гнилушки свои к Егорке оборотил и стал подниматься, раскладываться, разворачиваться, пока не встал во весь рост и не оказался высоким, костлявым дедом в лохмотьях. С дымом сизых волосьев вокруг головы и грязной бородой ниже пояса. Жуткий старик – краше в гроб кладут.

 

«Точно, Никанор, – оторопело подумал Егорка. – Вахуриха сказывала, он кучерявым был».

 

Дед мимо него больными своими глазками уставился и зашевелил носом, будто принюхивался, потом буркнул что-то – видать, по-человечьи уж говорить разучился – шагнул в темный угол и открылась там малая дверца, за которой стояли сумерки.

 

Страшно было Егору за Никанором идти. А не пойдешь, так и будешь всю жизнь в лесах болтаться, пока не сгинешь. Бабушка Вахуриха сказала, что недолго ему осталось.

 

Собрался парень с духом, шагнул за дедом, а его не пускают. Не сразу сообразил, что это сам он в косяки вцепился – насилу пальцы разжал. А дед уж, согнувшись, за дверью скрылся.

 

– Идешь, ну? – донеслось снаружи, из невесть откуда взявшегося вечера. И Егорка пошел.

 

Как-то очень быстро миновали они темный заросший сад и в лес вошли. Странный лес, незнакомый. Птицы по осеннему времени умолкли, только лесины скрипят: жалобно так, надрывно – будто разговаривают. И кто-то лопочет едва слышно и маленькими лапками с места на место перебегает.

 

А старик – даром, что живые мощи – прет без дороги, почище лося, не оборачиваясь. Где он шаг сделает, Егорке три надо. Однако, не отстает.

 

Дед сперва напрямки шагал, потом задумался, рыскать стал – никак заблудился! Ну, Егорка след в след за ним поспевает и все примечает.

 

Мох под ногами странный – сроду такого не видывал. Ничто вокруг не двигается – деревья будто в серый воздух впаяны. Все время кажется, что кто-то в спину смотрит – не по себе от этого. Грибы кругами растут, только гнилые все, перестарки. Потом и вовсе пошли заплесневелые, паутиной опутанные.

 

Как дед эти плесневые грибы увидал, на карачки бухнулся, и давай их обнюхивать, а после сел прямо в грибной круг, и застучал по земле ладонями, то тише, то громче, да еще замычал в лад, как убогий.

 

И увидел Егорка: выползло на его мычание облако, ну, не настоящее, конечно, а воздушный ворох белесых нитей. Плывет этот ворох над землей и пухнет: все пышнее, все шире становится, а ниточки в одну сторону вытянуты, будто расчесаны. Пока Егор, рот раскрывши, на этакую невидаль глазел, дед костлявыми ладонями его поперек тулова ухватил, да в развилку дерева сунул – от ползучки, видать, подальше. А нити уж дедовы колени оплели, и вверх лезут.

 

Только дед совсем не испугался, а, наоборот, опустился посреди дышащей кучи на колени, голову в самую гущу сунул, и давай нити на себя нагребать. Когда встал, лица у него видно не было. Егорка еще подумал: надо так в колядки нарядиться – кудель на голову накрутить – всех напугает!

 

Остальные ниточки, как ни в чем не бывало, прочь потекли.

 

Безликий дед Егорке рукой махнул: слезай, мол – и давай опять землю мерить. Почесал бойко, как по тракту, не то что прежде. Егорка за ним вприпрыжку скачет.

 

Остановились меж черных деревьев. Кора на них, как после пожара, но в белых отметинах.

 

«Березы навыворот», – подумалось Егорке.

 

Дед под чудную березу сел, стал кудель из волос выбирать, в кучку складывать и оглаживать, любовно так, будто козлика. Егор на него засмотрелся, ждет, что дальше будет, а дед недовольно скривился и на кусты кивает.

 

Поглядел Егор – мамочки родные! – там мавка стоит!

 

Подол выше колен обтрепан, нечесаные космы ниже подола висят… Только по вышивке на рубахе Егор сестру и признал. А та смотрит, как на чужого, глаза шалые, кошачьи. Не девка, а чудо лесное.

 

– Марьянка, – позвал Егор не своим голосом – хриплым, сдавленным. – Это же я, Егор!

 

– «Это же я, Егор!» – передразнили его сверху противно, скрипуче и захохотали. Глянул: на верхушке куста сорока сидит - птица нахальная. Пока он голову задирал, горло болью рвануло. Это Марьянка на него кинулась и зубами в кадык впилась.

 

Егорка шустрый был – сумел откатиться, отпихнуть бешеную. Она только кожу на шее прокусила. Кровищи много, но горло цело.

 

Пока Егорка задом отползал, а Марьянка (или подменыш какой?) на него исподлобья смотрела, прыгнуть прилаживалась.

 

А сама скалилась, довольная, кровь с губ слизывала.

 

– Ишь, вкусный какой!

 

– Ты умерла, что ль, Марьян? – спросил Егорка. – Где кости твои? Мы их честно схороним…

 

– Себя хорони, – отвечала лесная нечисть, а улыбка у нее такая, что до конца жизни мороз по коже драть будет.

 

Отползал так Егорка на заднице и попал ладонью на сук. Схватил его, но на сестру – хоть, может, и не сестра это, а только видимость – рука не поднимается.

 

Тут дед кончил свою кудельку прихорашивать, огляделся удивленно – подскочил к Марьяне, хвать ее за плечи, и давай трясти – только зубы заклацали, а потом в лицо плюнул и отпустил.

 

Упала Марьянка, голову подняла, оглядывается, видно, что маленько опомнилась, а как деда разглядела, завизжала и прочь рванула. Егор за ней припустил.

 

Неслись они, дороги не разбирая. Егор за сестрой, как за русалкой гнался, кричал: «Марьяна! Марьяна! Стой, это же я!». Какое – она будто не слышала. Ладно, корень ей под ногу подвернулся, упала. Тут Егор сестру догнал, схватил, к себе прижал. Та будто не понимает, глядит на брата, как очумелая. Оба от гонки чуть живые, отдышаться не могут, сердца наперегонки скачут.

 

– Марьянушка, я это, – говорит Егорка. – ну, погляди же: я брат твой! Нашел я тебя! Все злое кончилось. Сейчас дедка Никанор нас выведет и домой пойдем.

 

Огляделся, а и выводить не надо – на берегу Авдотьиного ручья они стоят, до дома отсюда рукой подать.

 

Кое-как Егор сестру умыл, из волос лесной сор выбрал, косу заплел, потому что та хуже малого дитяти стала. Рубаху свою кое-как от крови застирал, чтоб людей не пугать, шею подорожником оклеил. Домой пошли.

 

Настасья вскрикнула, как дочь увидела, запричитала; соседи сбежались – дивятся, не поймут, к добру ли, к худу ли девка вернулась.

 

Стала Марьяна дома жить. Только в себя так и не пришла. Дичится, днем по темным углам прячется, ночью во двор выходит – на лес глядит. А глаза светятся. Видать, не всю ее Егорка вывел, что-то на той стороне осталось, как у Никанора. Егор тоже мрачнее тучи стал.

 

Пожили так сколько-то. Настасья, грешным делом, уж и не рада, что Марьянка вернулась. Точно дикий зверь вместо дочки в доме завелся. Аж боязно. К тому же – лишний рот, работница никакая. Станешь увещевать аль бранить – смотрит мимо, как кошка. В деревне стали их сторониться.

 

Вздохнула она с облегчением, когда в одно утро Егор с Марьянкой пропали. Хоть и родная кровь, а видать, испортила их та сторона.

 

Потом многие рассказывали, что видели их в лесах. Ходят рука об руку, у Марьяны на голове венок из цветов, какие в ту пору цветут, Егор со свирелькой… И зимой в самый лютый мороз в той же одеже гуляют, будто у них красно летичко. А после подойдешь – и следов на снегу нет.

 

У Настасьи с тех пор жизнь наладилась. Муж из города вернулся, денег привез, хозяйство поправил, детишки умными да здоровыми растут – что еще надо! Рожь колосится, кочны завиваются, а уж хлеб такой пышный, что царю впору кушать.

 

Одно неладно: Настасья на оберегах помешалась. Всюду ладанок понавешала, курьих богов у нее в сарае больше, чем кур, медвежью лапу добыла где-то, записочки понатыкала, мужа заставила наличники подновить – теперь на них аж по три солнышка над окном и змей понизу. Никакой нечисти не пройти. Куда не сядь – об иголку уколешься. А уж вышила все, что могла. Грудной младенец и тот в расшитые пеленки какает.

 

У бабушки Вахурихи леченье вдруг так ловко пошло, что молва о ней по всей округе разнеслась, даже из города приезжают.

 

Охотники, как за озеро идут, для удачи на пень табак кладут или хлеба ломоть – что у них есть – Егору в подношение. Девки тайком в глушь пробираются, ветки лентами обвивают – для Марьянки. Говорят, она в любви дюже хорошо помогает.

 

Барин про деревню и вовсе забыл, который год оброка не требует. Вот такая история.