Две ноты, три аккорда Жили-были три брата. Двое, как водится, поумнее немного, да и третий, не сказать чтобы дурак, а так – просто соображал чуть медленнее. Самые обычные в общем-то люди, и рассказывать бы про них нечего было, если б не одна мелочь. У того, что младшенький, изъян имелся – у него глаз был каменный. Да, да, обычная галька: черная и круглая, как шарик, самую чуточку шершавая. Звали его Егорушка. Глаз ему тот в роддоме поставил врач-затейник; Егорушка, вишь, неправильно из мамки лез: пришлось его специальными щипцами доставать, а пока доставали – глаз-то один и повредили. Врач, что его принимал, петрофилом оказался – разные камушки собирал, вот он Егорушке гальку в пустую глазницу и сунул – авось приживётся. Даже название камушка Егорушкиной мамке сказал, но та его и запоминать не стала – там такое слово непонятное, что захочешь себе в голове оставить – только мозги замусоришь да полезное что-нибудь позабудешь. Врач тот, кстати, статью написал про этот случай и оправил в один очень важный медицинский журнал. Только в редакции ему никто не поверил, статью вернули и письмо обидное написали, дескать, человек-то вы, конечно, уважаемый, но камушек заместо глаза – это уж слишком. Врач им в ответ – сами, мол, смотрите, у меня тут и карточка есть фотографическая. Но пока переписывались, мамку с Егорушкой домой отправили, а адрес в регистратуре утеряли. Ну и врач на недоверие всё-таки обиделся и плюнул на это дело: так всё и заглохло. Когда Егорушку домой забирали, прозвучала первая нота, самая высокая. Это был всего лишь колокольчик на шее у юродивого – старого и в дугу согнутого, с почерневшим от вольного ветра сморщенным лицом; нищий тот у счастливых отцов возле роддома милостыню просил и на каждую копейку благодарно звенел дающему. Батьке Егорушкиному тоже звякнул, когда он целый рубль в шапку бросил, да так громко это у нищего вышло, что Егорушка у мамки в одеяльном конверте проснулся и недовольно заорал. – Ишь заливается, – разулыбался юродивый, – большим человеком будет, знать, – и за эти слова ещё десять копеек сверху получил. Егорушка нормальным рос. А то, что веко на камушек не натягивалось – за беду не держал, всё одно не видит. Никто Егорушку не обижал и не дразнил, а если и случалось – так братья у него крепкие были, чуть что – кулак под нос на-ка обидчику, у того весь задор как ветром вон. Дорос до совершеннолетия и загрустил. Девки-то с нормальными парнями гуляют, а Егорушку разве что пожалеют, да и всё, и от братьев тут помощи не жди, кулаками-то сердечные дела не решаются. Батька к тому времени уже на войну ушёл, там и сгинул без весточки, мамка же, пускай и совсем уже старая была – а поди ж ты, всё одно заметила беду Егорушкину. Конверт свой похоронный распотрошила и повела сына прямиком в частную клинику к известному пластическому хирургу. Но там неудачно вышло. Врач хоть и взялся красивый глаз вставить, но денег таких потребовал, каких у Егорушкиной мамки сроду не водилось. Пришлось им в бесплатную больницу идти, где всё за казённый счет. А там – хирург один-одинёшенек на весь штат остался, за всех отдувается – и животом болящих пользует, и челюсти треснувшие титановыми шурупами укрепляет, и даже усечение трясучки на раскрытых мозгах делает. Принял Егорушку, только руками развел – бессилен я, говорит, в этом интереснейшем случае, и рад бы помочь, да только никто вам такую операцию бесплатно не одобрит – урону здоровью-то нет, только что внешний вид не очень у мальчика. Но решение неожиданное предложил. Оказалось, увлекался тот хирург мифологией и картины писать любил на соответствующую тематику. «Давайте», – говорит, – «я вашему сыну прямо на камушек миниатюру наложу стойкими красками, стильно выйдет и смотреться будет по-модному, и денег не возьму даже». Мамка Егорушкина хотела было доктора с такими предложениями подальше послать, отказаться, а Егорушка вдруг возьми да и согласись – пусть, мол, хоть так будет, раз по-другому не получается. Хирург обрадовался и тем же вечером камушек разукрасил. Но так как и впрямь был увлеченным человеком, то не удержался и вместо обычного глаза белой краской уаджет, символ египетский, нарисовал и после залакировал всё накрепко. Мамка Егорушкина сунулась было ругаться, увидев этакое непотребство, но сын и тут её одёрнул – нравится всё, пошли домой. Угадал Егорушка. Разрешилось дело; он с одной погулял, с другой, с третьей – и опять на тебе, разочаровался: глупые девки на каменный глаз заглядываются, дуреют просто от странного рисунка, а в обычный и смотреть не хотят. Неприятно стало: словно глаз сам по себе, а Егорушка так – сбоку припёка, приложение к камушку с белым уаджетом. Отрастил он себе чёлку длинную, глаз укрыл от чужих взглядов, на работу ночным сортировщиком устроился в почтовую компанию, что товары по всей стране развозила. И не лезет никто, и денег на житьё хватает. Так и жили вдвоём с мамкой – братья-то давно из дому разлетелись, один в столицу счастья пытать, а другой подженился и дом на выплату взял. Жили, жили, а тут и мамка внезапно померла. Горячую ванну принимала и сердцем сплохела, пока Егорушка на смене был, только утром и обнаружилось. Похоронили. Старший брат из столицы прилетел – весь нарядный и модный, видать, всё-таки пристроился удачно. Помянули мамку, и за батьку по случаю выпили – грустно, пропал человек, как не было, и не похоронишь: вроде как и не живой, но и в мёртвые не взяли. Егорушка алкоголь не очень любил, но в этот день за свою тверезую оградку далеко забрёл. Утром проснулся от звона. Думал, в голове, но нет – это шумел дом бога, что рядом через улицу стоял. Выглянул Егорушка в окно – солнце проснулось, золотые символы на крыше горят, аж слепят. Праздник какой-то. Бог давно устал и из своего дома ушёл, только дети его остались – грустно им без бога, вот они праздников и навыдумывали. А чтобы все слышали и радовались – в колокол стучали. Этот звон Егорушку и разбудил. Он челку – воронье крыло, после сна измятую, откинул и тут луч света от золотого символа прямо в каменный глаз и отразился. Запекло в глазнице, жар в голову пошёл, Егорушка даже пошатнулся и здоровый глаз зажмурил. Тук-дам-м-м, тук-дам-м-м – это звук в ушах. Первый аккорд, самая важная часть. Но Егорушка этого не понял тогда, и даже не потому, что соображал медленно, а потому, что первый аккорд далеко не каждый заметит. После того дня в уаджете искорки проявились золочёные и стал Егорушка камушком видеть мёртвых, никакая чёлка не спасала. Пугался сначала, не без того, а после привык, и внимание обращать перестал. А мёртвых на улицах ой как много – кого машина насмерть ударила, кого лихие люди упокоили, кому просто срок вышел. Много, но за стенами, внутри, и того больше; Егорушка ходил как-то брата в больнице проведать, что с язвой туда попал – так там толпа, что ты, словно в банке с горошком набито. Но мёртвые – смирные. Все стоят на месте, там, где померли, глаза закрыты, лица спокойные, рот только широко раззявлен, и редко-редко, от силы пару раз в минуту с ноги на ногу переминаются, будто застоялись. Поначалу Егорушка пристально умерших рассматривал. Особенно в центре города интересно было, там, где много лет строились, жили и помирали – там мёртвые были в замысловатых одёжах, и шляпы вычурные у женщин, и шубы богатые у тех, кто по зиме отошёл. Музей прямо, ходи да разглядывай. Хорошо хоть город у них относительно молодой был, в старом-то и не протолкнуться небось – хуже чем в больнице. Сквозь мёртвых Егорушка старался не ходить, где можно. Потому как вроде и не чувствуешь ничего, а неприятно. А если и приходилось – глаз жмурил обычный, идёшь, и не видно совсем, что через. Так и обвыкся. Только дома худо было. Уборная совместная, а в ванне мамка голая стоит, переминается – как тут нужду справлять? – стыдно. Ладно, шторкой завесил, а мыться? Так и полоскался-поторапливался Егорушка с крепко закрытым глазом, словно мыла стерёгся: точь-в-точь как в детстве, когда мамка ещё ему маленькому голову мылила. Но и к тому привык. Так и жил. По ночам ему раньше сны не виделись. А после того, как золото в каменном глазу поселилось, вдруг началось – каждую ночь снится что-то вязкое и неприятное, да такое, что проснёшься и не вспомнишь; только сердце испуганной птицей в груди трепыхается, наружу выскочить норовит. Пару лет так промаялся. Спать стало совсем невмоготу, только в сон провалишься – тут же обратно выныриваешь. Будто рыбу тебя безжалостный рыбак на воздух тащит, крючком уцепив. Тоска взяла Егорушку, налипла как пыль на мебель: сухой тряпкой маши, не маши - не избавишься. Ничего не радует. А хуже всего – спустя какое-то время звук появился. Гудение назойливое. Словно через камушек в голову идёт, не через ухо, и не заткнешь никак. Поначалу еле слышно было, а потом всё громче и громче. Это мёртвых Егорушка стал слышать. Стоят и гудят те. Ближе подойдешь – лучше слышно, подальше – глохнет, но не насовсем, нет, всё одно раздражающе в голове вибрирует. От того звука не укрыться, не спрятаться, везде нагонит. Совсем стало худо Егорушке. Звук с каждым днём всё сильнее, и что делать, не понять – мёртвым рта не закроешь. Спать совсем невмоготу, работу бросил, похудел: руки как у птицы лапы, кожей обмотаны в натяжку, и лицом уже сам как мертвец стал. Средний брат, что в городе остался, Егорушку к врачу водил, да не к казённому, а за деньги. Но без толку: врач на камушек подивился, языком поцокал, выслушал внимательно, уточнил, не советуют ли мёртвые чего нехорошего, и положил двухцветные пилюли пить против тоски, содрав за приём немалую сумму. Глаз с уаджетом, кстати, с разрешения Егорушки сфотографировал и у себя в кабинете на стенке повесил в качестве диковины, чтобы других посетителей развлекать. Пилюли, хоть и стоили немало, а не помогли. Но стал Егорушка замечать: если ночью в подушку подвывать, но не по-звериному, а тихонько, в тон мёртвым, то вроде как и полегче, и заснуть получаться стало. Потом и днем привык – ходит по дому и сам гудит, мамка в ванной ему вторит, мертвецы в городе на фоне чуть слышно стараются. Непонятно, чем бы всё закончилось, но в один из дней Егорушка вдруг понял – который день сидит он в постели и ничего не делает, только скучную мёртвую песню тянет, из одной ноты. Зло его взяло, и неожиданно для самого себя Егорушка голову вверх запрокинул и завыл – громко, по-настоящему, во весь голос, что волк холодной лунной ночью. Лампочка хлопнула, свет погас, собака у соседа за стенкой в лае истошном зашлась. И стихло всё. Егорушка посидел, прислушиваясь. Точно, тихо, замолкли мертвецы. Потихоньку встал, в ванную пошёл – мамку проверить. Та на месте, стоит, никуда не делась. Но рот закрыла, молчит, а глаза наоборот – распахнуты широко-широко. Руку подняла, палец указательный вытянула, показывает на стену. Егорушка на стенку глянул – стенка как стенка, ничего не видать особенного. – Что там? – спросил, словно каркнул по-вороньи, хриплый голос совсем не узнать. Сам же себя сразу глупо почувствовал. Мамка молчит, глаза таращит. Казалось бы, всего лишь веки открыла – а так сразу неприятно стало, зябко как-то и неуютно. Егорушка занавеску поскорее задёрнул, да не помогло – сквозь неё теперь рука торчит, и пальцем будто прямо в него тычет. Сбежал из дому Егорушка, вышел на улицу. Мёртвые на месте: но все-все глаза пооткрывали и стоят с рукой вытянутой в одну сторону, указывают куда-то, словно говорят – ступай, мол, Егорушка. Даже мужичок, что на перекрёстке у дома лежал – ему ноги-то срезало в аварии, он и не шевелился раньше, не маялся, как другие, – так теперь, на одну руку опираясь, вторую поднял вместе со всеми. Егорушка сначала не хотел по указке шагать, но потом любопытство взяло – а что там, куда это все его направить хотят? Пошёл. Толку не вышло. Вот уже и край города, а всё одно мёртвые куда-то дальше указывают. Не пешком же ноги бить? Но тут закусился Егорушка – интересно, тайна! Куда и тоска делась, словно шелуху кто разом сдул. Гложет его загадка, мысли в голову заселились – попробуй-ка, избавься. Решил так – надо в соседний город смотаться, там глянуть, куда мертвецы руки тянут, в ту же сторону или поменяется что? Опять же, на карту нанести направления, линии ниточками протянуть карандашом – сойдутся же где-то. Не дурак Егорушка был, хоть и младший брат, совсем не дурак. А что соображал медленнее прочих – так не всем впереди быть, в хвосте тоже места много. Вот в серединке – там да, там тесно. В общем, как придумал, так и сделал: назавтра собрался да и поехал на автобусе в соседний городок. Там погулял, тамошних мертвецов рассмотрел – так же стоят, руки тянут. Примерился направление рисовать – а как? не понять, наметил на глаз – вроде в одно место все ведут линии, далеко куда-то, туда, где холодно и солнышко рождается. Не получилось, не вышло ничего из затеи. Видимо, надо подальше разброс взять. Пока в автобусе обратно трясся – думал, прикидывал, да только подумаешь тут – автобус-то попался с мертвой женщиной. Прямо в проходе стоит, руку как все тянет, словно копеечку за проезд хочет отдать; вроде и не пожилая даже, а поди ж ты – уже всё: сердце, наверное, тоже подвело. Перед глазами у Егорушки маячит, на пальце – колечко-ободок жёлтое, замужняя, значит, была. Люди ходят сквозь, внимания не обращают, а Егорушке что-то так жалко её стало – может, домой ехала, к семье, думала так же о чем-то своём, а теперь вот, вечно по одному маршруту трястись обязана. Домой доехал, тут его мысль и догнала. Просто же всё, выход – вот он, перед глазами: надо машину найти с человеком мёртвым, и ехать как по компасу, разве что в море какое уткнешься. Давай, Егорушка! Дело за малым. Машину подобрал быстро – заграничная, после аварии восстановленная – недорого просили; пока работал, денег не тратил почти – накопилось, так что хватило с запасом. С машиной досталась девчонка, молодая совсем, на переднем сиденье пассажирском умерла. Лицо разбито, голова свёрнута набок, будто слушает что-то внимательно, но руку исправно тянет, показывает. Братьев тревожить не стал, не сказался даже, так поехал. На выезде из города встал передохнуть – за рулём-то давно не был, утомился. Вышел подышать: глядь, у памятника великому человеку сидит человек пропащий – нищий, потрёпанный старик и колокольчиком звякает. Увидел он Егорушку, оживился: – Не будет ли, – говорит, – у молодого человека пары копеек лишних? Егорушка молча целых три рубля ему дал. Примета-то добрая перед дорогой. Нищий купюру принял, вежливо поклонился, звякнул три раза по номиналу. Сказал, помолчав: – По этой дороге либо бегут, либо догоняют. Сам-то знаешь, куда едешь, не пойму? Юродивый, подумал Егорушка, не в себе дед. Улыбнулся ему, и глаза отвёл. А куда смотреть, когда взгляд девать некуда? Правильно, небо есть для этого. Глядит, облачка по голубому морю текут. Утро, тихо, солнце только проснулось. Ласточки в небе играют, догонялки затеяли – орут, носятся, словно свой крик обогнать хотят. И так спокойно наконец-то стало Егорушке, словно дорогу кто расстелил перед ним – иди, не сворачивай. Глаза заслезились, сморгнул. Голову повернул – а нищий рядом стоит, тоже на небо смотрит. – Ну что, – говорит, – разглядел? Егорушка головой мотнул, и неожиданно для себя спросил: – Тебя как звать-то, дед? Нищий насторожился, подобрался, но ответил: – Матвеем нарекли, на Матвея и откликаюсь. – А по отчеству? – Жизнь без отца прожил, а теперь и подавно не надо. Помедлил Егорушка, и тут – словно за язык кто потянул – возьми и ляпни: – А поехали со мной, Матвей без отчества? – Куда? – спросил нищий. Егорушка подумал-подумал, да и выложил всё начистоту, без утайки, челку откинул и уаджетом посверкал даже. Умолк – поверит, нет? Зачем ему попутчик, тем более такой, Егорушка сказать бы и не взялся. Нищий не долго думал, три рубля в шарик скатал и щелчком в воздух отправил. – На счастливую дорогу, – пояснил, – чего ждать, поехали. И, может быть, это был второй аккорд. Поди разбери. Дед Матвей молчуном оказался. Сначала, правда, недолго расспрашивал у Егорушки про девушку – мёртвую попутчицу – какая она, а сколько лет было, а в чём одета, но потом успокоился, кажется, даже задремал сзади. Егорушка к нему с вопросами не лез – захочет человек, сам про себя расскажет: нет милей дела, чем про себя перед другими похвастать, коли есть чем. За день недалеко добрались, Егорушка с непривычки стерёгся на дороге, медленно ехал, аккуратно. Заночевать положили в придорожной харчевне, там комнаты сдавались поночно. Комната досталась нехорошая, с висельником, что стоял теперь посредине комнаты с обрывком верёвки на шее, словно с нелепым шарфиком, и руку тянул, – но Егорушка так утомился за день, что спорить не стал. А деду Матвею вообще всё равно – ему-то что, он-то мертвецов не видит, он больше душевой соблазнился, шебуршался там с час, не меньше. Ещё и старые одёжки свои перестирал. Спросил только, можно ли ему в кровати лечь. Егорушка сказал, что да, конечно, можно, и тем Матвея на вечер сделал самым счастливым человеком. Да что говорить, Егорушка и сам себя чувствовал не хуже. Наконец-то тихо, в голове не вибрирует, а самое главное, цель появилась. Словно и не жил до этого, а так, прозябал без дела. Готовился. Сон пришел сразу, и спал Егорушка до самого утра, спокойно и крепко, безо всяких кошмаров. Спи, Егорушка! Спи теперь. Наутро случился новый день, новая дорога, а потом ещё, и ещё, и ещё. На ночёвку часто вставали в подлеске, около дороги – лето же, тепло, из неудобного только комары. Разжились утварью для похода в магазине, что разную всячину для активных людей продавал. Похлёбку варили из пакетов с сухой лапшой, тушёнку ели. В одну из ночей в ним на стоянку пришла рыжая кошка. Сростень, как сказал дед Матвей, – потому как голов у кошки было две, одна нормальная, а другая словно неживая, маленькая, неразвитая – сбоку болталась. Котята в пузе у кошачьей мамки срослись, да так и родились, а потом та, что посильнее, сестру выпила. Не досуха – другая голова, с крепко зажмуренными глазами, иногда рот открывала и видно было тогда, как язык внутри шевелится. Кошка была тяжёлая, на последнем сроке – ужасная худоба её как-то уживалась с огромным животом. Людей не чуралась, но и ласки не принимала – лишь жадно принюхивалась к запахам еды. Егорушка вывалил ей мясного из банки; кошка набросилась сразу, не думая, глотала по-собачьи, давясь и нутром производя утробный звук – хар-мм, хар-мм; ела так, словно боялась – исчезнет, отберут, и не будет. – Оголодала, – почему-то одобрительно сказал тогда дед Матвей. Насытившись, не ушла, осталась, всю ночь грелась у костра в чуткой дрёме. Утром осмелела, долго обтиралась у Егорушкиных ног, давалась гладить и благодарно тарахтела в ответ. Как-то само вышло, что забрали с собой в дорогу. Егорушка назвал её – Харма, по тому, как рыжая с едой расправлялась. А Матвей и не возражал. Наверное, это был третий? Второму созвучный. Так и ехали – вчетвером или впятером, не понять – Егорушка, Матвей, девчонка путеводная да Харма. Двое живых, мертвячка и сростень. Кошка вскорости родила: прямо в машине, в гнезде на сиденье, что дед Матвей из ветоши и старой картонной коробки соорудил. Котята вышли мёртвые, недоноски, вечно голодная Харма хотела их съесть, но Матвей отобрал, прикопал у дороги на стоянке. Егорушке тогда мысль ещё в голову залезла – а почему ж он мёртвых животных не видит? И так, и этак в голове мял, непонятно. Одно ясно – получается, люди и звери отдельно после смерти разведены. Дорога получалась скучная: Егорушка за рулём, ему разговаривать не с руки, Матвей слова бережёт, не допросишься, а Харма вообще бессловесная. Так и ехали. Что цель близка – мертвячка указала: рука её, как Егорушка и ожидал, двигаться стала по чуть-чуть в поездке, едва заметно глазу. Забрались они совсем далеко – вокруг леса, и дороги так, только намечены. Мертвячка знай сидит, рукой тычет, а там чаща, и по картам живых нет. Надобно пешком идти, а куда? Направление есть, но в лесу его пойди удержись. Сидит Егорушка, руль тискает, что дальше делать – не знает. – А ты милую нашу попроси, попроси! – это дед Матвей подсказку сзади шепчет, – девка-то добрая наверняка была, не откажет. Странно Егорушке. Но делать нечего, он к девчонке повернулся и спрашивает – как мне дальше, дескать, куда – не пойму. Та молчит, не шевелится, только глаза в стекло пялит. Егорушка и так и этак пробовал, и просил, и требовал – не получается. Озлился, расстроился; темным облачком в груди раздражение копится, и звук такой противный в голове, будто опять времена возвращаются, когда уснуть не мог, маялся. Стукнул кулаком со всей силы раз, другой, и гудок зажал со злости. Харму разбудил. Она из коробки – скок, и к Егорушке – ластится, успокаивает. Потерлась, и вдруг выгнуло её колесом, зашипела злобно и лапой по плечу девчонке, рядом сидящей, ударила. Лапа словно на плечо наткнулась – остановилась, а девчонка вздрогнула, как от удара настоящего, завозилась и стала из машины выбираться, будто и не мертвячка вовсе, а живая – правда, прямо сквозь закрытую дверь. Потом в лес двинулась потихоньку. Егорушка успокоился, Харму погладил – умница, выручила, – и сам наружу полез. Дед Матвей не отстаёт: хоть не видел мертвячку, а всё понял и так. Дорога без колёс трудная, надо припас в путь собирать, лес бестолковых гостей не любит. Пошли. С Хармой удобно – чуть подальше отнесешь – девчонка мёртвая стоит, ждёт послушно. Надо идти – дед Матвей коробку тащит поближе, и мертвячка сама двигаться начинает, без понуканий. Руку исправно вперёд тянет, показывает путь. Сколько дней прошагали, Егорушка и не считал, может, три, а может, и весь десяток. Уже и припас к концу подошёл, а мёртвая бредёт без устали, за ней Егорушка с рюкзаком – сам длинный, тощий, что грач, только горбатый – и Матвей следом коробку тащит. Держись, Егорушка! Шагай. Близко уже. Бывает, ищешь что, найдешь похожее, и пойди разбери – оно или нет. Но Егорушке проще. Мертвячка их вывела к огромному круглому оврагу, по бокам которого лежали упавшие деревья, выворотни – так дед Матвей назвал, – словно пытаясь уползти от того, что скрывалось там, в середине. Девчонка дошагала до самого центра, там застыла, и руку опустила, всё, мол, на месте, пришли. – Тут камень с неба железный когда-то упал, – сказал дед Матвей, задравши голову. Егорушка тоже послушно вверх посмотрел. Небо сегодня чистое, ни одного облачка, а солнце колюче слепит – жуть, знай только глаз жмурь сторожко. Под ногами тепло, даже сквозь обувь чувствуется, что жар от земли идёт необычный. Тихо. Егорушка встал рядом с мертвячкой. Опять пойди разбери, что делать-то. Копать? Так лопат не захватили. От Матвея пользы нет в этот раз, – стоит себе, небо разглядывает, Харму поглаживает. Та спит в коробке, тоже помогать не спешит. Думай, Егорушка! Думай. В этот раз соображал недолго, не дурак же, право слово – коль его сюда камушек привёл, мертвецов показывая, значит, в камушке и вся отгадка прячется. Егорушка челку убрал, голову запрокинул, прямо на солнце золотым уаджетом и уставился, родной глаз зажмурил. Стоит, минуты считает – а ничего. Устал уже. Не так что-то делает, по-другому надо. Глаз открыл, проморгался. Матвей рядом скалится, то ли юродничает снова, то ли всё-таки помочь решил: – Не случается чуда, – говорит, – ни с того ни с сего. Чудо – оно только в сказках само по себе, а в жизни, знай-ка, за каждым чудом воля чья-то стоит. Задумался Егорушка. Зачем он здесь? Зачем так рвался? Может, и впрямь дурак – третий сын – цель придумал себе в жизни, да и пошёл, разогнался – не остановишь? Хотел узнать, куда мертвецы указывают – узнал, да только что с этим знанием теперь делать? Так может и вообще не его эта цель – чужая, а он по скудоумию своему не понял, обознался? Горько стало Егорушке. Глаз родной защипало – как в детстве, словно обидел кто взрослый и сильный. Посулил, но не дал – обманул без совести. Озлился Егорушка. Всё камушек проклятый! Вся жизнь наперекосяк из-за него, все проблемы. Не просил – а получил, и мучайся, страдай теперь? Так не надо ему такого! Обошёлся бы без! Глянул на грязные свои руки: кожа загрубела, обветрилась, пока в лесу бродили. Ногти длинные, поломанные, и цвет такой набрали – будто муть болотная, не ногти – когти птичьи. Чего ради всё это? Как озлился, так вдруг и успокоился разом. Камушек всю жизнь перековеркал, притащил его сюда – ну так вот пускай тут и будет. Долго не раздумывал, хватит. Руку к лицу поднёс, ногтями-когтями подладился и выдрал свой чёрный глаз в один рывок – на-ка! Дед Матвей ахнул, Харму уронил вместе с коробкой. А Егорушка пальцы разжал, окровавленный камушек на волю выпустил и улыбнулся. Вот теперь он и есть, как должен – Егорушка! Сам по себе! Руки расправил широко-широко, голову запрокинул и засмеялся. Чувствовал – правильно всё! Тут загудело, будто сама земля мёртвую песню затянула. Егорушку выгнуло и приподняло, и тонкая плёночка, что мир этот от того отделяла – поползла прорехой, как ветошь – дёрнули и порвалась. День выцвел; тряхнуло, да так, что дед Матвей сел на землю – ноги не сдюжили. Харма в ужасе вздыбилась, зашипела и открыла вторую пару глаз – та, что сестре принадлежала. И стало у неё глаз – четыре. Это была последняя, самая низкая и самая важная нота – завершающая, но Егорушка её уже не услышал. Впрочем, свою последнюю ноту никто не слышит. Мертвячка дождалась. Как дыра образовалась между мирами – она туда. Раньше Егорушка сквозь мёртвых ходил – а сейчас сам для них дверью стал. Как же Егорушка закричал! Мертвячка, проходя, всё ему отдала – всё живое, что в мире этом получила и о чём помнила. Всё-всё – и свою первую ноту, и все аккорды, и всё, что между – и имя её Егорушка узнал, и за разбитую чашку ремня получил, и в школу пошёл, и из-за первой любви наревелся, и отца похоронил, и умер в осколках переднего стекла на дороге. Она годами это копила – а Егорушка за миг пережил. Дрянь всякая, что в жизни её накопилась, вязкой синей каплей упала на землю – а там её голодная Харма без остатка слизала. Кричит Егорушка, хоть и не слышно голос его. Больно. Больно и тягостно. А это только первая. Терпи, Егорушка. Терпи. Вот оно. Машину Егорушкину добрые люди нашли, не пожадничали – сообщили куда следует. Егорушку поискали, поискали, да и всё; в пропавшие записывать не стали – не на войне исчез, быстро в мёртвые определили. Братья Егорушки снова собрались, встретились, дом его в наследство взяли. Поговорить есть о чём, родная кровь же. Старший похваляется, что не последним человеком в столице стал, такие люди с ним ручкаются – что ты! Средний сыном хвастает – гляди, богатырь растёт, а соображает поперёд всех – не нам чета! Посидели, как водится, помянули Егорушку, посетовали – непутёвая, мол, жизнь вышла у брата, бестолковая, как и не жил. Никому пользы принести не успел, примечательного ничего не сотворил, одна радость – маеты окружающим тоже не доставил. Выпили, помолчали: покойся с миром, брат Егорушка. Матвей правильно сказал. Когда железный камень с неба упал, он плёночку между мирами поцарапал и в земле рану пробил. Теперь стоит посреди того места Егорушка: руки-крылья в стороны развел – одна солнышко встречает, другая с ним прощается. Ноги в землю вросли: одна в камень небесный упирается, что земля в себе укрыла, а другая воду нашла, пьёт, чтобы не высох совсем Егорушка. А голова его вверх задрана в вечном крике: ровно в полдень проходит над ним звезда и выжигает всю муть, что мёртвые тащат – глаз живой у Егорушки давно выгорел, а всё равно к свету тянется. Когда солнце в зените – тогда кажется, что стоит посреди земной раны не человек, но золотой пентакль, и со всех сторон, бесконечными очередями бредут к нему мёртвые. А для живых тот пентакль невидим. Как и четырёхглазая рыжая кошка, что трётся о Егорушкины ноги и шипит на нерасторопных мертвецов. Как-то забрёл к Егорушке бог, из старых, уставших. Остановился, нахмурился, словно вспомнить что-то силясь: не сумел. Пытался какой-то мотив насвистеть – не вышло, видно, тоже забыл. Поднял камушек с нарисованным на нём уаджетом, полюбовался золотыми искорками, хотел было выкинуть, да передумал, сунул себе в левый кроссовок и побрёл прочь, прихрамывая. Когда бог подошёл, Харма хотела его лапой ударить, но не стала. Пожалела, наверное. Мамка Егорушкина тоже добралась. Ходит по полям, что тростником заросли. Мужа встретила – батьку Егорушки – убили того всё-таки. Родителей своих повстречала. Двоих сыновей чувствует – за плёночкой, живы ещё, светятся. Внук подрастает, сверкает прямо. А младшего нет нигде, пропал, и весточки не оставил. Ходит мамка Егорушкина, плачет, сына зовёт – нет Егорушки, как и не было вовсе. Нет ей покоя. А Матвей… А что Матвей? Как дверь открылась, посидел на земле немного, в себя пришёл и тоже в тот мир пролез. Юродивый: им можно. Побродил там, дошёл до широкой реки. Быстрая, мощная, бурлит так, что не перейти. Ревёт яростно. Несёт воду вдаль, галькой гремит, камушками чёрными берега усыпаны. Камушки круглые и шершавые, все как на подбор. Поднял один, к глазам поднёс. Когда-то давно у него был такой же, да только подарил Матвей его кому-то или потерял, не упомнишь. А может, и несколько таких было, память-то дырявая. Повертел камушек в руках. Хороший такой, ладный. Коль один о другой ударить – звонко. Отдохнул Матвей, умылся водой из той реки, набрал с собой горсть камушков и обратно пошёл. А пока возвращался, колокольчиком в такт шагам звякал. То тихо и переливчато, в другой раз громче и требовательней, а бывало - выходило вообще тревожно, будто что-то вдалеке зовёт и будоражит. Да, нестройные были звуки. Нескладные. Но из этих звуков рождалась мелодия. Обсудить на форуме