Имя автора будет опубликовано после подведения итогов конкурса.

Слепая перспектива

Было это весной девятьсот шестнадцатого года. В то время уже зацвела вишня, и ветер выносил ее сладковато-дурманящий запах далеко за пределы садов, к самой линии фронта. Я пытался зарисовать ее по памяти, но вишня не выходила похожей на себя и оставалась лишь предчувствием, неуловимым запахом. Сперва мне даже казалось, что я выдумываю, что мне ее аромат чудится с голодухи и недосыпа. Однако о вишневых цветах говорили и в другом полку, и даже кто-то из нашего командования обмолвился, будто бы издалека чуял эту злосчастную вишню. Мы проезжали от деревни к деревне, от одного разнесенного снарядами клочка земли к другому, но вишня показывалась мне лишь на листах моей записной книжки. А в свете скорого наступления все про нее в конце концов забыли.

А ведь очень жаль, что так. Никак она не шла у меня из головы. Очень хотелось мне перед смертью увидеть хоть веточку белой вишни, прорисовать ее до малейшего лепестка, живой, настоящей. Хоть на мгновение почувствовать себя, как раньше, художником, который может за просто так насладиться чем-то красивым, ничуть не хуже какого-нибудь венского франта в далеком тылу. Здесь, на прифронтовой полосе, это казалось непозволительной роскошью, даже блажью, о которой вряд ли помышляли даже старшие чины. Поэтому я ни с кем этим желанием не поделился, кроме старины Войтека.

Войтек был моим единственным другом здесь, еще с тех пор, как меня после ранения перекинули в остатки австрийского батальона, который перебрасывали эшелоном через Будапешт. Родом Войтек, как сам говорил, был откуда-то из глухой деревни под Липнице, и одному Господу было ведомо, как этот горемыка очутился так далеко от дома. Внешне Войтек словно сошел с одной из деревенских картин Вальдмюллера: ростом он не вышел, носил густые, по-крестьянски неопрятные усы, которые вечно топорщились, и глядел на весь мир очень строго. На немецком он знал только две фразы: «Du hast eine Zigarette?1» и «Dieser Feldwebel ist ein Schwein!2». Командование, конечно, его не жаловало.

Несмотря на свои ограниченные познания в любых языках, кроме чешского, Войтек как-то умудрялся узнавать слухи из всех расквартированных рядом полков. Он знал, когда и кто собирается украсть гуся из крестьянского амбара, с кем никогда не стоит играть в «двадцать одно» и кто в лазарете не проживет достаточно долго, чтобы разносить новые сапоги. Словом, если бы каким-то чудом кто-то все же нашел здесь вишневый сад, я мог быть уверен, что Войтек мне об этом расскажет.

Вообще дружба у нас заладилась, конечно, не сразу, о чем Войтек мне и поныне не забывал припоминать. Вышло так, что за один проступок меня разжаловали и перебросили рядовым в совершенно чужой полк, где не нашлось ни одного венгра. Войтек, — как, впрочем, и все другие чехи, — нашего брата не жаловал. Услыхав, что я был раньше художником, он и вовсе счел меня белоручкой и какое-то время даже со мной не разговаривал.

Однако если Войтеку приспичивало курить, то обращался он неизменно ко мне. Уж не знаю, что этому способствовало больше: то, что у меня всегда находилась лишняя сигарета, или что я один не считал чем-то зазорным говорить с ним на чешском.

Так или иначе, мне нравилось наше соседство с Войтеком, хотя в былые дни в Вене я бы даже не взглянул на подобного ему человечка. Да и он, пожалуй, на меня тоже. Но так уж вышло, что здесь, в потрепанном австрийском полку, мы оба были для всех чужаками, и странным образом это роднило нас. По крайней мере, я хотел в это верить.

 

Наш взвод в то время расквартировали у леса возле опустевшей деревни. Погода стояла отвратная, земля увязала в грязи, и копать резервные траншеи казалось нашим офицерам пустой тратой сил. Потому свободного времени у нас появилось столько, что мы не знали, чем себя занять.

Есть было нечего, и даже унтер-офицеры устали и изголодались настолько, что не решались нас лишний раз муштровать. Было чудовищно скучно. В один момент кто-то из унтеров попытался поднять народ на поиски когда-то давно пропавшего в окрестностях офицера, у которого было при себе что-то важное, но никто за это не взялся. Кому они вообще интересны, эти офицеры?

Кругом только и разговоров велось, что о скором наступлении. От этой новости все замерли в тревожном оцепенении, и каждый утешал себя, чем мог. Войтек, к примеру, развлекался грабежом. Деревня поблизости давно опустела, однако наши еще надеялись найти там что-нибудь съестное, пусть хоть гнилую картошку.

Есть мне хотелось ужасно, но даже я понимал, что затея это гиблая. Войтек, впрочем, надежд не терял и даже звал меня с собой. Я только отшучивался. Не хотелось ему говорить, что вид мертвых деревень, с их пустыми, чернильно-темными провалами окон и гулко скрипящими ставнями, наводил на меня панику.

В деревнях, которые прежде рисовал я, от окон всегда отражался солнечный свет.

В итоге весь вечер я либо пытался поспать, либо рисовал в записной книжке тарелки гуляша и жареных гусей крошечным кусочком угольного карандаша. Его я давным-давно выменял на пачку офицерских сигарет у одного немца, и сделка до сих пор казалась удачной. Хотя Войтек, конечно, говорил, что я дурак.

Раньше я ходил в один венский салон, где собирались такие же маратели бумаги. У меня неплохо получалось, кое-кто даже мои картинки покупал. Сейчас это дело не доставляло мне никакой радости, но хотя бы помогало занимать мысли. Впрочем, если раньше я рисовал родичей и виды венских кофеен, то сейчас малевал в основном сгоревшие хибары и мертвых лошадей. Рисовать лица у меня больше не выходило.

Войтек по своему обыкновению меня за это ругал и все грозился, что отберет у меня книжонку, чтобы было, чем подтираться. Как-то раз я ему отомстил: нарисовал его лежащим в воронке, в рваном кителе, с застрявшим в груди штыком, а вместо лица пририсовал лошадиный череп. И положил рисунок ему на койку. Войтек, впервые увидев его, заорал так, будто перед ним рванула граната. Потом он, конечно, недели две грозился убить меня окопной лопатой, но я все равно был очень доволен.

Я лежал в блиндаже, слушая далекую канонаду, и желудок у меня скручивался. Хотелось нарисовать еще что-нибудь съестное, — пока рисовал, почти верил, что могу этим наесться, — но пальцы у меня почти не гнулись. В голове вились бредовые мысли о наваристом говяжьем гуляше и Войтеке, который с довольным видом его уминал. Я почти заснул, представляя, как врываюсь в эту мирную картину и отнимаю у него ароматную тарелку, но тут кто-то отворил плащ-палатку блиндажа и направился прямо ко мне. Когда я раскрыл глаза, передо мной стоял запыхавшийся Войтек. К моему сожалению, вместо миски с гуляшом в руках у него была лишь плесневелая корка хлеба, которую он мне и бросил.

Я тут же впился в нее зубами и сожрал, наверное, за секунду. Войтек смотрел на меня в это время с такой ехидной усмешкой, будто предварительно начинил хлебную корку мышьяком.

— Что, Имре, еще хочешь? — спросил он меня заговорщически, поправляя на плече винтовку.

— Хочу, как не хотеть? — честно сказал я. — У тебя еще есть, старина? На сигаретку поменяешь?

— Даром мне не сдалась твоя сигарета, — нахмурился Войтек. — Пойдем-ка со мной, покажу кой-чего.

Ну, вот опять. Не любил я людей, слово «нет» понимающих как «плохо просишь, поуговаривай».

— Не хочу никуда. Иди сам мертвецов грабь, если так хочется, а я посплю. Может, и не доведется больше.

Я старался выдержать строгий тон, но тут меня громким урчанием предал собственный желудок. Войтек рассмеялся.

— Спи, спи, отродье мадьярское. А я пока так устрою, что жратва тебе будет только сниться. — Он наклонился ближе. — Возьму вот Францу скажу, что ты у него тушенку воруешь, и не видать тебе пайков больше. А, хорошо я придумал?

А ведь дело серьезное, понял я. Франц, наш каптенармус, и без того от большой любви мне паек урезал, а так мог и до виселицы довести. И никто бы меня не послушал, что я не верблюд.

Другое дело, что есть и правда хотелось так, что за лишний паек я бы Францу руку отгрыз. Мерзко от себя было, но что уж поделать.

— А еды-то хоть дашь, гадина?

— Дам, — смилостивился Войтек. — Пошли уже.

И я ему поверил. Уже по привычке, наверное.

Я поднялся, в полутьме нащупал кинжал и свой Манлихер, после чего вышел навстречу промозглому ночному ветру. Войтек быстро шел впереди, косо поглядывал на играющих в карты или выбивающих вшей однополчан. Кто-то проводил меня насмешливым «гляди, опять мадьяр за чехом потащился», но я даже не обернулся.

Мы тихонько прошли через всю траншею до самого леса. Здесь стояли двое сонных часовых, и Войтек наказал мне дать каждому из них по сигарете. Один из них проворчал на немецком о том, как ему всыплет капрал, если он нас выпустит посреди ночи, поэтому ему я дал две сигареты и еще целый коробок спичек. Когда мы наконец вышли в ухающий филином лес, по коже у меня пробежала дрожь. Я словно только сейчас проснулся, и вдали от блиндажа мне становилось боязно.

— Куда мы, Войтек? — спросил я, потянув его за рукав. — Зачем нам в лес? Потеряемся еще, так нас за дезертирство расстреляют. Или чего хуже…

— Не расстреляет тебя никто, псина паршивая, — огрызнулся Войтек, отпихнув меня. — Раз пошел, так не ной теперь, ясно тебе?

— Ясно. Не сердись.

 

Лес дышал, всхлипывал птичьими голосами, засасывал внутрь себя звук канонады. Сапоги увязали в грязи, переставлять ноги удавалось с трудом. Войтек светил впереди себя крошечным окопным фонариком, но его свет не давал деревьям ни формы, ни глубины, будто они были нарисованы. Я оглядывался назад, на угасающие огоньки окопов, но и те начали мелькать то с одной стороны, то с другой, то и вовсе спереди.

В какой-то момент я обнаружил, что держу Войтека за край шинели, и невольно вздрогнул. Войтек терпеть не мог, когда к нему прикасались. В былые дни он бы не побрезговал меня за такое поколотить, однако сейчас даже не отпихивал. Будто и вовсе не замечал.

Время смазывалось. Ноги у меня двигались быстрее, чем я успевал уловить их движения. Голод овладевал мной, и тело само тянуло меня вперед, к еде. В деревне ведь могла найтись и картошка, и завалявшиеся колбасы, может, даже шнапс, если совсем повезет. Я так живо представлял себе, как и что буду есть, что и правда почуял запах чего-то мясного, наваристого, и мой рот наполнился слюной. Запах шел откуда-то справа, и я невольно рванулся туда, едва соображая. Тут Войтек грубо схватил меня за плечо и молча потянул обратно. Дурманящий аромат мяса исчез, будто Войтек спугнул его, и справа повеяло сладковато-гнилой падалью.

Затем земля под ногами стала твердой, будто в один момент я переступил через незримый порог. Я несмело огляделся по сторонам и увидел, что мы вышли на едва освещенную лесную просеку. Небо расчерчивали световые ракеты, раскрашивая прогалину зеленым и красным. Поодаль в слабом тумане прятались скрюченная хибара и горстка тонких низких деревьев.

— Тут, — облегченно сказал Войтек и выключил фонарик. — Отцепись, Имре.

Я невольно подумал, как славно было бы нарисовать это место когда-нибудь позже. С тонкой игрой света на редких травинках, с серебряной лентой тумана — и не блеклым, мертвым садом, а с живой, цветущей вишней, чьи лепестки уносил прочь ветер. Я так живо представил себе эту картину, что на самом деле почувствовал запах вишни.

Я чувствовал его отчетливо, будто мой цветущий сад оказался прямо передо мной. Войтек сказал мне что-то еще, я видел, как он раскрыл рот, но не послышалось ни звука. Я ступил вперед, и мои ноги вдруг стали такими легкими, словно я шел к себе домой.

У наполовину просевшего в землю домишки и правда был сад, но росла в нем вовсе не вишня. Я сначала и не понял, что это за деревья: стволы у них были черные, скрученные, а коротенькие ветки без единой почки тянулись к земле. Землю у корней густо покрывали белые лепестки.

Я присел на корточки, сгреб в руку горсть лепестков. Пахли они такой приторной, знакомой сладостью, что у меня едва слезы не навернулись на глаза.

— Смотри, Войтек, — позвал я, — лепестки вишни. Вроде и настоящие, только откуда им здесь взяться?

— Чего? — послышалось у меня за спиной. — Ты совсем, поди, умом тронулся?

Я оглянулся на Войтека, улыбаясь, и протянул ему руку с лепестками. А потом увидел, что держу в ладони горсть черной грязи.

Когда я обернулся, сад выглядел так, как и должен выглядеть заброшенный сад посреди леса. Из черной земли выбивались полусгнившие яблони, увитые сорной травой, и никаких белых лепестков вокруг не было. Я отряхнул руку и почесал макушку.

— Неважно, — сказал я, поднимаясь. — Прости. А что ты показать-то хотел, старина?

Войтек ухмыльнулся, после чего кивнул на одно покосившееся деревце чуть поодаль от дома. Из земли у ствола выглядывал край закопанного ящика.

— Тайник, видать, — довольно констатировал Войтек. — Офицерский, может статься. Глубоко увяз, зараза, тягал его с полвечера, да никак не вытянул.

— Считаешь, там и еда может быть? Откуда?

Войтек нахмурился, сплюнул себе под ноги. Как-то напряженно положил руку на ремень винтовки.

— Я тебе врать буду, морда? — зло спросил он. — Поди сюда и помоги мне, иначе Вены своей больше не повидаешь.

Мышцы его напряглись, желваки заходили, в глазах отражалась незнакомая мне твердость. Я никогда не видел его таким решительным. И такому Войтеку я другом уже не был.

В конце концов я кивнул и подошел ближе. Земля у дерева просела, превратилась в вязкую булькающую жижу, которая наверняка и человека бы смогла в себя утянуть. Сам я ни за что не решился бы ничего из такого места вытаскивать, но куда деваться? Стрелял Войтек куда лучше меня, да и голод делал меня слишком податливым.

Мы бросили винтовки в траву и взялись за края ящика. Древесина была разбухшей, покрытой слоем холодного, жирного ила, и мои пальцы с нее то и дело соскальзывали. Стоило нам хорошенько потянуть, как грязь утробно забурлила. Я едва устоял на месте, колени у меня задрожали от напряжения.

— Тяни, песья морда! Тяни! — рявкнул Войтек у самого моего уха.

Наконец с оглушительным, влажным хлюпаньем трясина выпустила ящик, и он грохнулся рядом с нами.

— Есть от тебя все-таки толк, Имре! — хлопнул меня по плечу Войтек. Вид у него резко стал очень довольным.

Длинный наспех сколоченный ящик облепила грязь и серая глина, крышка была забита гвоздями. Если бы пришлось изображать самодельный гроб, я бы, наверное, нарисовал его так. Стоило мне об этом подумать, как Войтек со всей силы ударил по крышке ящика сапогом.

Древесина затрещала и провалилась внутрь. Я оторвал пару верхних досок — и тут же отшатнулся. В черноте ящика меня встретило бледное, впалое лицо с провалами вытекших глаз. Но стоило моргнуть, как лицо исчезло.

Внутри ящика нашлась мокрая сумка, несколько сопревших листьев и ржавых монет. Войтек ничуть не удивился. Сразу же схватил сумку и принялся в ней рыться, затем нашел что-то и быстро сунул себе за пазуху. Выкинул старую фляжку, фотографию в рамке, и вдруг — офицерскую капсулу на шнурке.

Когда я раскрыл ее, изнутри вывалилась размокшая бумага. Мне стало мерзко.

Была ли здесь на самом деле эта капсула, или она мне тоже привиделась? Чему можно доверять, если картины в моей голове становились реальнее моей действительности? А ведь рядом со мной не было даже человека, который мог бы сказать мне, сошел ли я с ума окончательно.

Как же мне надоело обманываться.

— Ты же знал, что никакой еды тут не будет, — сказал я отстраненно. — Я такой дурак, да? Думаешь, можно просто…

— Захлопнись, Имре.

Дыхание у меня сбилось. Я взглянул на Войтека, и в глотке у меня уже клокотали сотни ругательств. Но Войтек, выставив вперед винтовку, смотрел вовсе не на меня. Он глядел на полосу леса, из которой навстречу нам шел человек.

Ни свет в небе, ни луч фонарика Войтека не могли выхватить его из темноты. На фоне черноты леса его фигура казалась неуместной, как было неуместно масляное пятно на угольном наброске. Но затем он вышел к саду, и его очертания обрели форму. Я успел разглядеть на нем серо-голубой китель и офицерскую фуражку с блестящей кокардой, прежде чем Войтек больно ткнул меня в бок.

— Спроси его, — шикнул он мне, передернув затвор винтовки и прижав приклад к плечу. — Спроси, черт бы тебя!

— Halt! — выпалил я, силясь нащупать на земле собственную винтовку. — Wer da?3

— Ein Mann, der Ihnen heute Nacht nützlicher sein wird als Ihr Gewehr.4

У него был приятный низкий голос, какой ожидаешь услышать в венском салоне, но никак не в ночном лесу у линии фронта. Он показался мне знакомым, но я никак не мог понять, где слышал его прежде.

— Свой, кажется, — тихо сказал я Войтеку. — Безоружный.

Я закинул на плечо свой Манлихер. Войтек нехотя опустил винтовку, сплюнул.

— Только офицеров здесь не хватало, — проворчал он.

Человек подошел к нам почти вплотную. Это и правда был офицер: обер-лейтенант, судя по двум звездочкам на клапанах воротника. На его кителе и даже сапогах я не увидел ни пятнышка грязи. Сперва он критически осмотрел меня, затем — с едва уловимым ехидством в серых глазах, — Войтека.

— Заблудились, господа? — неожиданно спросил офицер на чистом чешском.

Войтек удивленно вскинул бровь. Открыл рот, чтобы что-то сказать, и так и застыл, побледнев, словно парализованный. В глазах у него промелькнул тот редкий ужас, который появлялся в нем лишь при виде рвущейся перед носом гранаты.

— Никак нет, господин обер-лейтенант, — ответил я, опустив руки по швам. — Осмелюсь доложить, что искали здесь продовольствие.

Офицер благосклонно кивнул мне. Открытый ящик он то ли не заметил, то ли предпочел не замечать.

— Отчаянные времена, как я погляжу. Есть хотите, господа? Пойдемте, я ужинать как раз собираюсь.

Не дожидаясь ответа, офицер прошел мимо нас в сторону старого дома. Войтек так и стоял, раскрыв рот, и мне пришлось дернуть его за рукав. Он несколько раз моргнул и, глубоко вдохнув, сказал мне:

— Пошли отсюда.

Мне вдруг так захотелось огреть его по голове чем-нибудь тяжелым, что перехватило дыхание. Мало того, что он меня обманул, так теперь еще и шанс на еду собирался отнять.

— Да ни в жизнь. Я голоден, ты помнишь?

— Не глупи, Имре, — серьезно сказал Войтек. — Офицеры не болтают на чешском и не делят с рядовыми свой хлеб. И уж тем более не выходят вот так ночью из лесу. Пойдем, пока беду не накликали.

Он сказал это так виновато, что мне стало вдвойне тошно. Войтек по-отцовски протянул мне руку, словно хотел взять и увести меня отсюда, как какого-нибудь щенка, и я отпрянул в сторону.

Какая-то часть меня назойливо повторяла, что Войтек прав, что все это слишком странно, чтобы быть правдой. Может, не было здесь офицера? Может, и Войтека? Господи, кто бы сказал, что мне делать!

Я уже хотел кивнуть ему, рассказать про лицо в ящике, про капсулу, о том, как мне страшно… Но потом откуда-то повеяло запахом тушеного мяса. И все мысли в голове сразу растаяли.

— Да катись ты, — выпалил я, и голос у меня задрожал. — Я жрать хочу, понял? Да я бы за кусок хлеба во вражеский окоп сейчас спрыгнул! Так что катись отсюда на все четыре стороны, а я пойду и поем наконец, ясно тебе?

Я сплюнул прямо перед ним и, развернувшись, направился к дому. Кровь стучала в ушах. Если Войтек мне что и ответил, я не услышал этого. Хотелось забыть о нем, о холодных окопах, о проклятой войне и просто по-человечески съесть что-то горячее.

 

В доме пахло сопревшим деревом… и тушеным мясом. Кажется, прежде это был охотничий домик, но… Нет, нет, это было неважно. Мясо — вот, что важно. С наваристой подливкой, с картошкой. Мясо. Еда.

На столе маленькой комнаты стоял котелок, из которого шел пар. Возле котелка — две деревянные ложки. Не знаю, как я оказался возле стола, когда и куда успел кинуть винтовку и шинель. Очнулся я, только когда ложка с горячей похлебкой оказалась у меня во рту.

Варево обожгло язык, из глаз у меня брызнули слезы. Я не мог почувствовать вкуса, давился, но продолжал есть. Ничего вокруг не было, ни меня, ни этой странной ночи. Только горячий мясной гуляш и навязчивый аромат сладости, витающий в воздухе.

Наверное, я так бы и ел, не помня себя, если бы только не услышал голос обер-лейтенанта:

— Поспокойнее, юноша. Обожжешься.

Он звучал мягко, но повелительно. Я и не заметил, как выпрямился, принялся дуть на ложку, прежде чем отправить ее в рот, и наконец смог прочувствовать вкус.

Я не ел такого прекрасного гуляша с тех пор, как уехал из Будапешта на учебу, и в себя смог прийти, только когда котелок совсем опустел. Желудок приятно наполнился, голова прояснилась. Хотелось закурить и растянуться в кресле.

Но потом я встретился взглядом с обер-лейтенантом.

— Простите, господин обер-лейтенант, — сказал я, вставая. — Я… Простите, с моей стороны такая наглость…

— Я давно не обер-лейтенант, юноша, — прервал он меня, и только сейчас я заметил, что он говорил со мной на венгерском. — Давай об этом забудем. Меня Хайнрих зовут. Будет неплохо, если тоже представишься.

Хайнрих протянул мне руку через стол, и я неловко пожал ее. Ладонь у него была тонкая и холодная.

— Меня зовут Имре. Благодарю… Благодарю, что накормили меня, Хайнрих. Я давно ничего толкового не ел.

— По тебе видно, — усмехнулся Хайнрих. — Садись.

Я послушно сел обратно на стул. Хайнрих молча смотрел на меня молча, и от неловкости я отвел взгляд.

Внутри дома остались только пара ржавых капканов, поеденные короедами стулья и стол и, — неожиданно, неуместно, — нависающая под потолком газовая люстра, излучающая тусклый холодный свет. Почти такая же, как была в моей квартирке в Вене.

— Как ты здесь оказался, Имре?

Память нарисовала мне лицо Войтека, но я постарался от него отмахнуться. Зубы все еще сжимались, стоило только подумать о его выходке.

— Все мой товарищ, — пожал я плечами. — Не знаю, что он здесь искал, да и знать не хочу. А вы, Хайнрих? Если позволите спрашивать.

Его обаятельная улыбка потухла на мгновение: резко, будто моргнул свет. Когда Хайнрих улыбнулся мне снова, в его глазах появилась легкая усталость.

— Мы с тобой чем-то похожи. Я ведь тоже оказался здесь из-за чужой глупости. Даже подумать тошно. — Он на мгновение отвернулся. — Никогда не угадаешь, куда тебя забросит судьба, да?

Его голос отдавал горечью, как плохо сваренный кофе, и что-то у меня внутри сжалось. Я достал из-за пазухи свой старый поблекший портсигар, открыл его и протянул Хайнрих сигарету. Он принял ее и кивнул.

— Знаете, никак не могу отделаться от мысли, что уже где-то видел вас прежде. Возможно, в «Ландтмане»?

Я прикурил Хайнриху сигарету. Он выдохнул облачко дыма и посмотрел на меня очень внимательно, будто что-то в чертах моего лица было неправильно.

— Очень может быть. Любопытно, ругаются ли теперь завсегдатаи, когда им разбавляют водой меланж5. А ты там часто бывал?

Я еще помнил, как пытался уловить запах взбитых сливок с тертым шоколадом, проходя по другой стороне улицы. Таким странным теперь казалось это воспоминание, будто подсмотренным в чьей-то чужой жизни.

— Иногда. Бывал бы чаще, если бы…

— Погоди… А я же тебя знаю, кажется! — воскликнул вдруг Хайнрих. — Ты же тот художник из… Кафе это на Опернгассе, да? Ты помнишь? Картинка у окна, что-то навроде Климта… Помнишь?

Я и правда почти забыл.

— Да. «Слепая перспектива». Вы бы знали, как долго я упрашивал хозяина, чтобы ее оставили.

Хайнрих рассмеялся.

— А я помню! Мы как-то сидели под ней, и мой товарищ сказал, что Климт что-то совсем сдал в последнее время. А я ему, какой здесь Климт, вылитый же Шиле! Мы даже деньги поставили, чья она, а потом хозяин нам указал на тебя. Кто бы мог подумать, что ее рисовал студент.

Сколько потрачено месяцев, денег и слов, чтобы эта чертова картина увидела свет! Какой приятной ностальгией теперь отдавались те воспоминания. Я готов был расцеловать Хайнриха, так тепло мне вдруг стало на сердце.

— У нее был такой странный взгляд, у этой девушки. Совсем неживой. И на цветок она смотрела как-то неправильно. Но что-то в этом было, что-то было, черт возьми! Жаль, нам нечего по этому поводу выпить.

— Я тогда никак не мог набаловаться с перспективой, — неловко улыбнулся я. — Интересно, висит ли она там еще.

— Да уж наверное. Дождется тебя, как пить дать. Ни за что не поверю, что кто-то решится снять написанную фронтовиком картину в такой момент.

Я пожал плечами. Почему-то мне не понравилось думать о том, что кто-то мог, сидя в кафе, смотреть на эту глупую девушку, пока я находился здесь.

Мне вдруг стало душно и стыдно, будто мы говорили о каком-то человеке, которого я давно предал.

— Может быть, людям не нравится, когда им напоминают о таких вещах, как война.

— Но твоя картина ведь не о ней. Да и куда от войны сейчас денешься? — Хайнрих вздохнул, потушив сигарету о край стола. — Кстати, о войне. Как же так вышло, что студент здесь оказался рядовым? Небось, провинился?

— Можно и так сказать.

Он лукаво посмотрел на меня.

— Должно быть, это было что-то очень нетривиальное.

«Нетривиальное», значит. Никто еще не называл это так.

Девушка с цветком в моей памяти сменилась серыми окрестностями Лемберга. Мой первый фронт, мой второй в жизни дозор. Я помнил рябые осенние листья, яркие даже в темноте. Ветер, пропитанный запахом пороха, далекие черные холмы. И того человека.

Я не запомнил его лица в тот вечер; было темно, я даже не уверен, что вообще смотрел на него. Я помнил, как быстро сорвал с плеча винтовку, как отработанным движением прицелился ему в грудь; помнил, как он покорно опустил руки и замер, ожидая моего решения. И как я опустил винтовку и отвернулся, дрожащими пальцами доставая сигарету из еще нового портсигара.

Позже, когда дезертирство этого человека вскрылось и его нашли в каком-то амбаре в ближайшей деревне, он безошибочно описал мои рыжие волосы и испуганные зеленые глаза. И никому, ни единому человеку на последующем трибунале не пришло в голову назвать мой поступок «нетривиальным».

— Как жаль, — прозвучал голос Хайнриха. — Загубить две судьбы из-за простого недоразумения. Ecce homo, что же еще сказать?

Я был уверен, что не сказал вслух ничего из этого.

Хайнрих смотрел на меня, сощурив глаза. Из его взгляда вдруг исчезла вся учтивость, а улыбка померкла так быстро, словно он перестал быть способен изображать ее. И только теперь, глядя ему в лицо, я наконец понял, что Войтек оказался прав.

Я вскочил с места, осмотрелся в поисках винтовки. Но ее не было.

— Ты чего, Имре? Я тебя напугал?

— Это все неправильно, — заполошно сказал я, отступая. — Меня не должно здесь быть.

Хайнрих медленно поднялся, словно успел прирасти к месту.

— А я думал, что мы друг друга поняли. Очень жаль.

Я не сумел понять, как Хайнрих оказался рядом со мной. Только сейчас я заметил, что от него исходил приторно-сладкий запах вишни.

Заскрипели дверные петли. Дверь распахнулась, и на пороге возник грязный, запыхавшийся Войтек с винтовкой в руках. Он коротко осмотрелся и, прижав приклад Манлихера к плечу, навел дуло на Хайнриха.

Свет в люстре мигнул и погас.

— Ты не вовремя, — устало заметил Хайнрих, перейдя на чешский. — С тобой побеседуем позже.

— Я с мертвяками бесед не веду, — сплюнул Войтек, поудобнее устроив винтовку. — Отдай мадьяра, и можешь тут выкрутасничать дальше.

— Да я здесь никого и не держу. Но если вы решите уйти, Имре должен чем-то мне заплатить, — устало ответил Хайнрих. — Даже чех должен понимать, что за теплый прием принято чем-то отвечать.

Войтек усмехнулся.

— Чем же я могу заплатить? — спросил я. — У меня ничего нет.

— Ты не прав, — сказал Хайнрих, постучав пальцем по виску. — У тебя есть кое-что очень ценное, что ты, к сожалению, так и не научился использовать по назначению. Плату лучше и не придумаешь.

Я отступил на шаг, но Хайнрих, казалось, стал ко мне только ближе. Он смотрел на меня с любопытством, и я вдруг понял, где еще мог видеть его.

В ящике.

— Ну, что думаешь? Будешь платить? — спросил Хайнрих, улыбнувшись. — Мне бы хотелось, чтобы мы разошлись друзьями. Правда.

Я сглотнул. Руки у меня затряслись, когда я потянулся к кинжалу за пазухой. Я не мог отвести от Хайнриха взгляда. Его лицо становилось все ближе, и я знал, знал, что сейчас его кожа высохнет и потускнеет, язык уйдет в темную, мертвую пустоту рта, и…

— Достало, — сказал Войтек.

И выстрелил.

Я задрожал, прижался к стене. Хайнрих качнулся в мою сторону от отдачи, но устоял на ногах. Я не мог сфокусировать на нем взгляд, но знал, что он улыбнулся шире.

— Очень жаль.

Я дотянулся до рукояти кинжала, сжал ее. Отступил на шаг, прикидывая, куда ближе ударить. Войтек передернул затвор. Качнулась люстра, я моргнул, а когда открыл глаза снова, рука Хайнриха оказалась у самого моего лица.

Тонкие, длинные пальцы. Прямо у меня перед носом. Мгновение — и ногти впились в мой правый глаз, голова ударилась о стену. Я закричал, качнулся, и пальцы в глазнице качнулись вместе со мной. Кинжал выпал у меня из рук.

Выстрел. Хайнрих дернулся. Ногти уперлись в глазное дно, подушечки обхватили глазное яблоко. Боль прострелила такая, что я едва не потерял сознание.

Я толкнул Хайнриха в грудь; он отпрянул назад. Щелчок. Что-то внутри моей головы поддалось. Тонкие пальцы выдернули мой глаз, и на секунду исчезло все. Все, кроме чудовищной боли.

Я упал на колени, зажал пустую глазницу рукой, хватая ртом воздух. Кровь стучала в ушах. Сил кричать не было. Я захрипел, пополз в сторону, но что-то уперлось мне в спину. Сапог.

Еще выстрел.

Я увидел на полу свой кинжал. Он лежал, поблескивая зеленым и красным, у самого подоконника. Я схватил его дрожащей рукой, упал на бок, затем на спину.

Передо мной снова оказались бледные пальцы. В этот раз я не моргнул. Я резанул по руке кинжалом, и Хайнрих убрал ее. Он наклонился ко мне. Из его правой глазницы на меня смотрел мой собственный глаз.

Я вздрогнул. Во рту появилась горечь.

Я закрыл рукой целый глаз и ударил кинжалом прямо перед собой. Лезвие вошло во что-то твердое, как в древесину. Я надавил так, что руку свело судорогой, отпустил рукоять и замер.

Тишина. Секунда, другая. Послышался выдох, шаги по направлению ко мне.

— Имре, ты как? — Войтек дотронулся до моего плеча, потянул, переворачивая меня на спину. — Дай погляжу.

Я уже не кричал, не хрипел, только тихо стонал. Боль пульсировала в глазнице, я зажимал ее рукой, но это не помогало. Ничерта не помогало.

— Он вырвал мой глаз, — всхлипнул я. — На что ты собрался там глядеть?

— Зараза. Подержи пока так, да?

Войтек встал, завозился с чем-то. Я услышал, как рвется ткань. Перед единственным оставшимся глазом все плыло красными пятнами, среди которых мне все еще мерещилось лицо Хайнриха.

Я знал, что он лежал где-то здесь, рядом со мной, и от одной только мысли об этом мой желудок едва не выворачивало. Неужели Хайнрих и правда был…

— Сядь-ка давай, — сказал Войтек, пытаясь меня усадить.

Он сел рядом со мной, заставил меня отвести от глазницы руку, протер мое лицо влажной тканью. Глаз защипало, я попробовал отстраниться, но Войтек на меня шикнул. Он обвязал вокруг моей головы пропитанную спиртом повязку, крепко затянув ее на затылке. Посмотрел на меня как-то удрученно.

— Ну вот, — выдохнул наконец Войтек. — До свадьбы заживет.

Я нервно усмехнулся. Прижал ткань ближе к глазнице, и ее снова защипало.

— Ты откуда здесь?

Войтек пожал плечами, привалился спиной к стене. Только тогда я заметил, что в руке у него поблескивала бутылка с чем-то прозрачным.

— Я вернуться пытался, — сказал он нерешительно. — Пол-леса, поди, истоптал, а толку? Закрутил он меня, да сюда и вернул. Видать, не судьба мне без тебя выйти, морда.

Я сел с ним рядом. Перевернутый набок труп Хайнриха лежал совсем неподалеку от нас. Я видел его серый, осунувшийся, уже не совсем человеческий профиль, и мне казалось, что я смотрю на один из набросков Рихарда Герстля.

Внутри меня было гулко, как в пустой комнате. Потасовка выжгла во мне последние крупицы эмоций, и теперь ничего не казалось мне важным и стоящим внимания. Так часто бывало после очередной атаки, и когда все наконец заканчивалось, мне хотелось лишь лечь и забыть о том, что я существую. Сейчас мне не хотелось даже этого.

Войтек протянул мне бутылку. Из открытого горлышка пахнуло спиртом, и я невольно поморщился. Глазницу тут же прострелила боль.

— Это откуда?

— Не твоего ума дело, — устало огрызнулся Войтек. — Пей давай.

Я сделал глоток, спирт резанул горло. В алкоголе я не силен, но это определенно была водка. Мы молчали, равнодушно глядя на труп. За окном не слышалось ни канонады, ни звуков леса, будто снаружи все давно умерло.

— А война будто и не здесь вовсе, — сказал Войтек. Я редко слышал в его голосе такую задумчивость.

— Что мы делать-то будем?

Он словно не сразу услышал мой вопрос.

— Не знаю, — зевнул он. — Ты идти можешь?

Я глотнул еще, передал бутылку Войтеку. Хайнрих лежал недвижно, но я все равно не сводил с него глаза. И вдруг почувствовал, что меня чудовищно клонит в сон.

— Пожалуй. Только что-то устал я.

Войтек кивнул.

— Можешь покемарить пока, я за тобой пригляжу. Все равно утро еще нескоро.

Я лег на бок, подложил руку под голову. Пустую глазницу жгло так, что хотелось выцарапать себе половину лица. Но на меня так давила усталость, что боль отступала на второй план.

Наверное, подумалось мне, не стоило спать здесь, рядом со странным трупом, но стоило мне закрыть глаз, как это стало неважно. Все стало неважно.

— Слушай, Войтек, — тихо позвал я. — Он откуда-то про меня знал. Про картину, про того дезертира, про все. А я сейчас думаю… Я ведь тогда даже не посмотрел на него.

Я хотел сказать что-то еще, но слова не вышли из горла. Войтек молчал. Я ждал его ответа еще какое-то время, а затем отключился.

 

— Вставай, морда мадьярская, — послышался окрик. — Вставай, ну!

Комнату заполнили серые сумерки. Кажется, я вскочил на ноги раньше, чем успел опомниться. Изнутри горела вся правая половина лица. Я машинально огляделся в поисках винтовки, но снова не нашел ее. Как и трупа.

На полу не было ни крови, ни стола со стульями, ничего. Только тускло поблескивающий кинжал. Я схватил его и пошел к двери, у которой видел силуэт Войтека.

Тут мимо меня проплыла человеческая кисть. Неспешно, как пушинка. Она медленно переворачивалась, позволяя разглядеть края рваной раны, выступающую наружу кость, присохший к побелевшей коже клочок рукава. В зажатых пальцах выглядывала выдернутая чека гранаты.

Я смотрел на кисть, не моргая и не дыша, пока она не проплыла мимо меня к дальнему концу комнаты. А затем выскочил наружу.

Войтек стоял во дворе, а вокруг него… Нет, нет. Я резко опустил взгляд на привычно черную землю. Руки у меня затряслись.

— Что, опять отворачиваешься?

Я узнал голос. Хайнрих.

Кажется, он шел к дому, но звук его шагов повторялся, будто кто-то след в след шел за ним. Я услышал, как Войтек поднял свою винтовку.

— Сколько же раз тебя, гнида, нужно убить? — послышался голос Войтека.

Шаги остановились.

— Для приговора достаточно и двух.

Я заставил себя поднять на Хайнриха взгляд. Руки сложены за спиной; на поеденном болотом кителе — дыры от пуль и ударов ножом. Высушенное, посеревшее лицо равнодушно смотрело на меня единственным глазом.

— Я выношу вам приговор, — почти буднично сказал Хайнрих. — Тебе — за слепоту. И за малодушие. А тебе, — он перевел взгляд на Войтека, — за предательство. Добро пожаловать на гауптвахту.

Я не мог осознать, что он сказал. Стук сердца отдавался в ушах, правая половина лица горела болью, в голове билась одна только мысль: это неправда, неправда, неправда. Но насмешка во взгляде Хайнриха говорила мне об обратном.

Ржавый орел на его кокарде блеснул навстречу чему-то далекому, что видел только он один. А затем Хайнрих развернулся и неспешно пошел обратной дорогой. В лес, где мимо деревьев проплывали осколки снарядов и куски человеческих тел.

Я не выдержал. Ноги у меня подкосились, я упал на колени, вцепившись пальцами в землю. Горело лицо, саднило легкие, мне хотелось кричать, рыдать, звать на помощь, но из горла рвались только всхлипы. Мне казалось, меня не существует, я застрял в моменте предсмертной агонии, и она никогда, никогда не кончится.

Кто-то взял меня за плечо, развернул к себе и дал мне пощечину. Я не почувствовал боли — только голова дернулась в сторону. Кажется, я засмеялся, и тогда кто-то ударил меня снова.

— Приди в себя, морда. Приди в себя!

Рядом стоял Войтек. У него было спокойное, грубое лицо. Такие хорошо рисовать углем. Можно быстро поймать форму.

— Имре, хватит.

Какой, к черту, уголь? Как будто рисунки хоть что-то делали проще.

— Хватит, — эхом отозвался я. — Войтек, я ничего не понимаю.

— Я тоже, — выдохнул он. — Давай выберемся отсюда.

— А мы выберемся?

— Мы попробуем.

Он помог мне подняться. Ноги у меня были как ватные, поэтому я схватил Войтека за край шинели. Он кивнул мне. И мы пошли.

Серый, пропитанный туманом лес снова показался мне нарисованным. Но я быстро понял, что мне не кажется. Я различал размашистые штрихи, которыми ветви сосен тянулись друг к другу, тонкие карандашные линии сухих травинок, грубые угольные тени, сросшиеся с землей. Лес напоминал мне набросок художника-самоучки: торопливого, неумелого, стесняющегося своей же работы.

Мой набросок.

Хайнрих, наверное, сейчас смеялся надо мной. Что может быть смешнее художника, который боится собственных рисунков? Интересно, он понял это сразу, как заговорил со мной о картине? Или еще тогда, в Вене, увидел это в нарисованной девушке, державшей в руке цветок с неправильной перспективой?

Эта проклятая девушка так и стояла у меня перед глазами, когда мы наконец вышли к окопам.

Первое, что мне захотелось сделать — отвернуться. Это не было правдой (ведь не было же?), я не был обязан становиться этому свидетелем. Но тут Войтек схватился за мое плечо. И я не смог не смотреть.

Траншея уходила вперед, и у самого горизонта резко шла вверх, в самое небо. Там она выгибалась дугой и возвращалась вниз, смыкаясь в кольцо. Как невозможное, пожирающее само себя бешеное животное.

Это были наши окопы. В ближайшем изломе я разглядел свой же блиндаж. Но теперь там остались только трупы. Трупы, стреляющие из пулеметов, протыкающие друг друга штыками, пытающиеся найти свои оторванные ноги. Только что убитый вставал, чтобы продолжить убивать тем, что у него осталось. Со всех уголков траншеи взлетали, падали и снова взмывали вверх гильзы, головы, руки и рвущиеся гранаты. Ветер закручивал их красными, горячими вихрями и разносил в бесконечное серое ничто.

В каждой атаке я видел все это столько раз, что теперь не мог выудить из себя ни крупицы хоть какого-то чувства. Мне не было ни противно, ни страшно, будто все, что происходило передо мной, было естественно, как отбрасываемая светом тень. Только одно имело значение.

Выхода отсюда не было.

До Войтека это, кажется, дошло раньше, потому что вскоре он развернулся и молча побрел обратно в лес. Я смотрел на бесконечную траншею еще несколько ударов сердца, а потом пошел за ним следом.

Мы шли, потому что могли идти. Не знаю, что еще нам оставалось. Пустая глазница под повязкой пульсировала, и я порывисто содрал с лица присохшую ткань. Боль не пришла. Вместо нее перед несуществующим правым глазом возник образ.

Тонкая белая лента, как луч фонарика. Она уходила вправо, к нарисованным деревьям, и казалась единственной реальностью здесь. На секунду меня кольнуло надеждой. Я подбежал к Войтеку, схватил его за рукав:

— Старина, я, кажется, вижу…

Он остановился. И резко ударил меня кулаком в лицо.

Я упал на спину, попытался загородиться рукой, но тут Войтек ударил меня в живот сапогом. Я закашлялся, стволы деревьев заплясали перед глазами. Войтек занес ногу, хотел ударить еще, но тут я схватил его за щиколотку и дернул на себя.

Он выругался и повалился на землю возле меня. Винтовка упала рядом. Войтек попытался встать, но я навалился на него сверху, ударил в челюсть локтем.

Войтек зарычал, саданул меня по виску и резко вскинул колено, пытаясь сбросить меня. Перед глазом вспыхнула белизна. Я проморгался, схватил Войтека за предплечье и крикнул:

— Хватит уже!

Боль пришла медленно. Войтек лежал в грязной земле, тяжело дыша, но больше не сопротивлялся. Я слез с него, сел в стороне, потирая ушибленный висок. Казалось, меня вот-вот вырвет.

— Это все из-за тебя, — глухо сказал Войтек, отвернувшись. — Если бы ты, сука, не пошел вчера с этим чертовым Хайнрихом…

— А кто меня туда вообще заманил, а? — перебил его я. Внутри клокотало. — Кто меня, тварь ты такая, обманом туда приволок? Поговори мне тут!

Войтек перевернулся на бок. Я сплюнул в сторону, повернулся к дороге, уставился себе под ноги. Пустая глазница рисовала передо мной белую ленту, но теперь она не вызывала во мне ничего, кроме тошноты. Я закрыл глазницу рукой.

— Прости, — вдруг послышалось сзади. — Я бы… Я не вытянул бы его один, понимаешь? Его же закопали там вместе с сумкой, с бумажками, а без них… Кому нужен пустой перебежчик? Они бы просто расстреляли меня, если бы я приперся ни с чем. А так бы и я, да и ты, может, до утра дожили. Такой шанс… Такой…

Когда я повернулся, то увидел, что плечи у Войтека дрожали.

— Откуда ты вообще знал про него?

Войтек глубоко вдохнул. Затем медленно сел, на секунду взглянул на меня — и тут же отвернулся.

— Он был командиром нашего взвода. Еще там, при Горлице. Тварь та еще. Никто его не любил, но кое-кто… поболе прочих. — Войтек замолчал на мгновение, провел по лицу рукой. — И когда эта сволочь тут приказы везла, наши ребята его… А я знал, что они задумали, понимаешь? Мог эту скотину предупредить, но… Зачем? Зачем воздух сотрясать ради такого человека?..

Я не ответил. Он так и сидел, глядя в сторону леса. Его лицо разгладилось, плечи больше не тряслись. А я вдруг понял, что Войтек сейчас сказал мне больше слов, чем за все время нашего знакомства.

Мне показалось, что он давно хотел мне сказать все это. И я понял, что на самом деле Войтек такой же испуганный, простой человек, как и я. Может, я бы заметил это раньше, если бы хоть раз рискнул посмотреть ему в глаза.

— Наверное, я бы тоже ничего не сделал, — сказал я наконец. — Пожалуй, мы заслужили оказаться здесь.

Я поднялся и протянул ему руку.

— Но судить нас должен не Хайнрих.

Войтек схватился за меня, встал, поднимая винтовку. И впервые неловко мне улыбнулся.

 

Белая лента, которую вырисовывала передо мной пустая глазница, вывела нас к деревне. По крайней мере, когда-то, в другом мире, это могла быть деревня. Опустевшая, с гнилыми остовами домов, воронками от снарядов, брошенной техникой.

Но ни в одной настоящей деревне такой вишни быть не могло.

Она была огромной, размером с дуб, и росла в самом центре. Ее старые ветви, увитые крошечными цветами, разрастались так широко, что вся деревня утопала в ее белых лепестках. Они падали на землю так медленно, что за это мгновение можно было успеть умереть.

Только вот ее огромные, выдающиеся из земли корни гнили. Гнили так, что не пахло здесь никакой вишней. Только смертью.

Ноги у меня подкосились.

— Нашел все-таки, — выдохнул я, чувствуя, как рот заполняет горечь.

Я будто смотрел на всю свою чертову жизнь. Все проклятые двадцать два года я шел к этой вишне, и теперь меня тошнило от ее вида. Все было на ее ветвях: родной Будапешт, моя первая весна в Вене, университет, девушка с цветком, призыв — и два чудовищных, мерзких года войны, от которых я не мог никуда деться, но на которые так долго не решался смотреть.

У меня ничего не было, кроме них. Ничего.

Войтек сел рядом со мной, положил возле себя винтовку.

— Он играет с тобой. — Войтек протянул ко мне руку, достал из-за пазухи моего кителя портсигар. — Не знаю, чего ты ждал.

Войтек вытянул себе сигарету, прикурил от моих же спичек. Запах табака мало-помалу перебивал запах гнили.

Я встал, закрыл глазницу рукой, и белая лента наконец исчезла.

— Надо найти этого ублюдка, — сказал я, сжимая свободную руку в кулак. — Он же хотел, чтобы я заплатил, да? Я заплачу. И мы выйдем отсюда. Пойдем, Войтек.

Он пожал плечами. Выдохнул дым, все также глядя на вишню.

— Иди.

Я посмотрел на него очень внимательно. Лицо у Войтека было спокойным, почти равнодушным. Почему-то мне показалось, что больше я его уже никогда не увижу.

— А ты?..

— Это только тебя касается, Имре, — ответил он, посмотрев на меня. — У нас с Хайнрихом свои счеты. Иди уже, морда мадьярская.

Я неуверенно кивнул. Затем, подумав, оставил ему свой портсигар.

— Не задерживайся здесь, мой друг, — сказал я.

И ушел.

 

Я недолго бродил по лесу. Хайнрих ждал меня там же, где мы встретились в первый раз. Он сидел на закрытом ящике и смотрел на картину, выставленную у дерева. Когда я подошел ближе, Хайнрих то ли не захотел на меня взглянуть, то ли правда не заметил.

— Что-то не так у нее со взглядом, — задумчиво сказал он. — Никак не пойму, что.

Это был портрет девушки с цветком. В то время я упрямо пытался отказаться от привычной линейной перспективы, и мне хотелось, чтобы пространство картины не сходилось в одной точке, а разворачивалось перед смотрящим. Я писал цветок сразу с трех или четырех углов зрения, и он словно распадался на несколько неправильных отражений. Но я так и не смог решить, на которое из них смотрит девушка, и потому ее взгляд на картине застыл в пустоте между цветами.

Смысл нарисованного дошел до меня, лишь когда я показал еще безымянную картину своим товарищам.

— Она слепая.

Хайнрих достал из-за пазухи записную книжку — мою, в потрепанном кожаном переплете, с инициалами на корешке, — и неспешно принялся листать рисунки.

— Искусство тоже может быть формой слепоты, знаешь ли. Проще ведь смотреть на трупы, когда они нарисованы, нежели когда они лежат, тобой и убитые. Или я не прав?

Память нарисовала передо мной дезертира у Лемберга. Трупы на ничейной земле, трупы задохнувшихся газом в окопах, трупы в деревнях и лазаретах. Вишню, которая цвела во всех садах, мимо которых мы проезжали на фронт. Войтека. Как просто было бы смотреть на все это, будь все лишь рисунками.

И как страшно все это было в настоящем.

— Я всегда был трусом, я знаю это. Но какое у тебя есть право, чтобы меня судить? Как ты можешь звать себя офицером, если не видел, что твои собственные люди тебя ненавидели?

Хайнрих рассмеялся.

— Это правда. Может быть, если бы я хоть раз спросил, как им живется, ничего бы этого не случилось. Но я заплатил за это сполна, разве нет? Теперь и ты заплати.

Я достал из-за пазухи свой кинжал, и рука у меня задрожала.

— Или можешь остаться, — пожал плечами Хайнрих. — Мне не помешает компания. Да и место это не всегда так угнетает.

Стоила ли потеря зрения мира, в котором людей отправляют на бойню, где люди предают за тарелку супа и не смотрят друг другу в лицо? Стоила ли жизнь того, чтобы никогда снова не увидеть цветущей вишни?

Наверное, нет. Наверное, да.

Может быть, теперь я смог бы наконец нарисовать картину, которая заслуживала висеть рядом с живописью Климта и Шиле.

— Нет. В этот раз я хочу жить среди настоящего.

Хайнрих не ответил.

Я поднес острие к единственному уцелевшему глазу, ощутил кожей холодный металл. Глубоко вдохнул.

И ударил.

 

***

 

Раздался звонок в дверь. Горничная как назло ушла за продуктами.

Я все еще чертовски плохо ориентировался в новой квартире, но что оставалось делать? Я выключил радио, кое-как поднялся из-за мольберта, уронил что-то. Поднял тюбик с краской. Кармин, судя по выпуклой этикетке. Пока не нужен.

Перед глазами все шло черно-белыми пятнами, обещанного доктором улучшения как не было, так и не стало. Обстановку я помнил плохо. Порожек, поворот направо (не зацепиться за вешалку, как в прошлый раз!), дверь в ванную (почему снова открыта?) и, наконец, входная дверь. Я долго не мог нащупать цепочку, и не удивился бы, если визитер за это время успел уйти.

Но его фигура оставалась на пороге. От него пахло весной.

— Простите, не затруднит вас назваться? — попробовал улыбнуться я. — Я не вижу.

— Друг, — сказал некто. — Зашел навестить.

И вдруг бесцеремонно взял меня за руку и что-то в нее вложил. Я с недоверием ощупал то, что оказалось у меня в ладони, различил тонкие сухие веточки и несколько редких цветков. Потянул носом воздух.

Вишня.

— Надо же, — невольно усмехнулся я. — Уже и забыл, что она сейчас цветет. Красивая, наверное.

— Прекрасная, — рассмеялся некто.

И мне вдруг почудилось, что я узнаю его голос.

Примечания

  1. Сигаретки не будет?
  2. Ну и скотина же этот фельдфебель!
  3. Стой! Кто идет?
  4. Человек, который этой ночью окажется вам полезнее вашей винтовки.
  5. Австрийский кофейный напиток с добавлением молока и взбитых сливок. Иногда разбавляется водой.