Убийство в институте благородных девиц Аннотация (возможен спойлер): Да, в рассказе есть убийство. И в рассказе есть следователь. Но это не детективная история. Точнее, не совсем детективная. Это история о зле. Даже не так — о Вселенском Зле. Бу-у-у-у! Но о том, кто преступник, вы все же узнаете. В самом конце. Те, кто до него доберется. [свернуть] Лизаньку Полякову, воспитанницу белого, выпускного класса Смольного института, Господь наградил двумя неоспоримыми достоинствами: чрезмерным любопытством и извращенным воображением. Золотушная Лизанька, смутно представляющая себе природу первородного греха, каждую ночь, ложась спать в холодную казенную постель, истово мечтала, как на выпускном балу ей сделает предложение особа королевской фамилии и что всю оставшуюся жизнь она проведет за зеркальным трюмо, попивая кофе и лакомясь пирожными. Дальше этого идеала скромный умишко Лизаньки крылов не простирал. Этой ночью Лизанька проснулась от неприятного ощущения пустоты под сердцем — будто пиявка присосалась, да и выела утробу. Причина пустоты оказалась вполне физическая: красавица Натуся Елагина, соседка, исчезла со своей кровати вместе с одеялом. «В ватерклозет потопала. Ну пусть померзнет», — решила Лизанька, завидовавшая хорошенькой соседке со всей страстью мышиной души. Однако соседка не возвращалась. Лизанька вздохнула, спустила на стылый пол тощенькие ноги, покрылась мурашками и в ожидании интересного приключения потрусила в сторону женской комнаты. Воспитанницы Елагиной там не оказалось. «У нее свидание! — задохнулась от неожиданной мысли Лизанька. — С учителем истории, господином Медниковым!» Господин Медников Дмитрий Петрович, молодой, полный, с угреватым носом, был, за неимением лучшего, предметом обожания большей половины воспитанниц, отобрав пальму первенства у отца Дормидонта, обладателя козлиной бородки и волосатой бородавки на левой щеке. Девицы сражались за оброненный им платок, преданно ловили каждый взгляд, страдали от душевной тоски и ели мыло. Хорошенькая белокурая Натуся тоже оказалась в числе адоранток. Лизаньке временами казалось, что корпулентный Медников поглядывает на Натусю чаще, чем на других девушек, да еще и с затаенной нежностью в глазах. Лизанька исходила прозрачной как слеза завистью, но поделать ничего не могла. До сего момента. — Выследить и донести! — возбужденно прошептала Лизанька синенькими от холода губами. — А нечего быть самой красивой! И самой везучей тоже быть нечего! Тощие ноги понесли Лизаньку в подвал. Почему-то ей показалось, что лучшего места для тайной встречи быть не может. Тщедушное тело в бязевой рубашке уверенно скользило по ночным коридорам — Лизанька отлично видела в темноте. Ненасытное воображение рисовало в головке картины одну порочнее другой: Медников на коленях с белой розой в руке; Натуся, прикрывающая рукавом пылающие щеки; полные румяные губы, накрывшие тонкую ладошку... Действительность оказалась совсем другой. Неподвижная Натуся лежала на каменном полу лицом вверх. Неловко подвернутая нога неприлично торчала из-под задранной рубашки. Распахнутые глаза не мигая смотрели в потолок. Почему-то стало очень страшно. По Лизанькиной спине будто таракашки пробежали. Волоски на руках встали дыбом. — Эй! — шепотом позвала она соседку и сделала шаг вперед. Ступню обожгло, несмотря на лето, студеным огнем; под пальцами хрустнула, рассыпаясь, ледяная паутина. Потом нога вступила в теплую вязкую лужу. Лизанька замерла, закусив дрожащие пальцы: белая рубашка на Натусе была разорвана от горла до самого подола, длинный разрез поперек живота полон крови, и пучилась, лезла из него сизая требуха. Застывшая Лизанька глянула в стеклянные глаза Натуси, вобрала в себя искривленный страданием рот, цепочку слез на щеках, багровый след на шее, и ее вывернуло наизнанку хриплым нечеловеческим криком. Мамочкамамочкамамочка-а-а-а! *** Судебный следователь Генрих Николаевич Можаинов прибыл на службу вовремя, но в дурном расположении духа. Не низок, не высок, не худ, но и не толст, не семи пядей во лбу, но и не дурак, Можаинов был из тех въедливых и честных работников, на которых держится всякая, самая безалаберная земля и которым больше всех достается в жизни синяков и колотушек. И не умеют они, бедные, самого простого и нужного: низко кланяться, лобызать ручки и выдавать на гора пуды первосортной грубоотесанной лести, на которую часто падки великие мира сего. С вечера Генрих Николаевич сильно повздорил с супругой, требующей новой, более соответствующей ее запросам, квартиры. Жена ныла, дети топали, канарейка какала, голова болела, а жизнь казалась одним сплошным кошмаром. — Мы не можем себе позволить другие апартаменты, — пытался воззвать к благоразумию жены Можаинов, теребя седые жидкие усы и более чем обычно припадая на правую, калечную с детства ногу. — Гувернантке не плачено за месяц, кухарке за два, Машенька на выданье, ей приданое нужно, у меня башмаки прохудились еще весной. Я взяток не беру, честью мундира не торгую! — Очень зря! — взвизгнула супруга и громко хлопнула дверью спальни. Из-за ноги Генриха Николаевича звали в гимназии Колченог, и он много разбил носов в драке, защищая свою честь. А горластую жену и пальцем не тронул. У нее были детские мягкие губы и огромные красные ручищи прачки. И у дочки были такие же губы и такие же руки. И он ее любил безгранично и безответно, как любят часто отцы своих дочерей. А Машенька папеньки стеснялась и не приглашала домой подруг. Ночь Генрих Николаевич провел на неудобном диванчике в гостиной, встал с затекшей спиной и изжогой, завтракать не стал — сбежал из дома как можно раньше. В участке Можаинов только собрался послать писаря за кипятком и сайками, как дежурный, вылупив зыркалки, доложил о новом неотложном деле. Пришлось приступать к несению служебных обязанностей на пустой желудок. А уж когда Можаинов узнал, куда и зачем его вызывают — и ему, и желудку стало совсем кисло. Происшествие в Смольном! В пансионе, находящемся под покровительством императрицы Марии Александровны! Его же с потрохами съедят, если правды не дознается! А если правда не понравится, то и с ней. *** Генрих Николаевич трясся в пролетке навстречу неприятному приключению. Если бы знал Можаинов, каким кошмаром это все обернется! Впрочем, и тогда ничего, абсолютно ничего не смог бы предпринять бедный следователь. Слишком незаметной букашкой, небрежно приколотой на полотно событий, он был. Поэтому и кривлялось, и строило рожи ему в спину вечно моросящее петербургское лето. Медный всадник меланхолично трусил на бронзовой лошади. Невинные, как младенцы, воробьи плескались в вечных лужах. Катился навстречу полудню очередной с Рождества Христова день, готовя кому трефовые хлопоты, кому бубновую удачу, а кому и пиковую даму в качестве жирной точки в судьбе. Захлопнулись за спиной тяжелые ворота, отрезая путь к отступлению. Начальница Смольного, Мария Павловна Леонтьева была похожа на оплывший сугроб: такая же ноздреватая, рыхлая и бесформенная. Впрочем, светлые глаза смотрели строго и голову женщина держала высоко и надменно. Руку Генриху Николаевичу для поцелуя не протянула — слишком низко он стоял в табелe о рангах, но разговаривала благосклонно. Все же от воняющего нафталином мужлана зависело, как быстро и тихо удастся разобраться с ужасным происшествием, которого Мария Павловна, свято выполняющая долг перед Богом, Отечеством и императрицей, никак не заслужила. — Надеюсь, вы понимаете, какая на вас возлагается ответственность? — начальница цепко взглянула на Можаинова сквозь монокль в золотой оправе. — Помните, делом могут заинтересоваться венценосные особы! Тут голос Марии Павловны достиг оперных высот и сорвался в визг. Можаинову показалось, что воздух в комнате сгустился. Ему захотелось вытянуться во фрунт и взять под козырек. — Сударыня, разрешите осмотреть место происшествия, — щелкнул Генрих Николаевич каблуками. — Идите, — вздохнула начальница. — Будьте прилежны, и да воздаст вам Господь. Генрих Николаевич решил, что так Леонтьева напутствовала своих воспитанниц. В подвал Можаинова сопровождал истопник Парфеньич, мало чем отличающийся от черта: чумазый и с хвостом, который оказался концом длинной веревки, обвязанной поперек тощего живота. С некоторым трудом Можаинов похромал по крутой лестнице в сырой подвал с рыжими пятнами плесени по углам. Парфеньич, увидев, как неловко спускается господин следователь по ступенькам, деликатно замедлил ход. К запаху подгнившей картошки и волглого белья примешивался специфический сладковатый запах мертвой плоти, так знакомый Генриху Николаевичу. — Тамо она, — неопределенно показал истопник подбородком, поднимая повыше керосиновый фонарь, и свернул за угол. Увидев жертву, много повидавший на своем служебном веку Можаинов прикрыл ладонью рот. Теперь он был рад, что не успел ни позавтракать, ни напиться чаю. Парфеньич удивленно глянул на него, крякнул, достал из кармана простую деревянную табакерку и запихал в широкую ноздрю осторожную понюшку. Замешкался, не зная, предлагать ли табак господину следователю, решил, что не надо, и убрал коробку обратно в карман. — Вот — красавица наша... — Парфеньич любовно поправил завязки на рубашке мертвой девушки. — Отмучилась, болезная. А вы и вправду душегуба найдете? — Найду, — пообещал Можаинов. — Если будет на то воля Божья. А теперь светите, я осмотрю место преступления. Осматривать особо было нечего. Сработано чисто. Никаких кровавых отпечатков обуви или руки убийцы. Никаких порезов и ссадин на руках и ногах убитой девушки — значит, не было борьбы: или подошли незаметно, или были знакомы. Резали плоть очень острым ножом, удавку унесли с собой, ничего не обронили. Генрих Николаевич осторожно повернул труп на бок; кишки, влажно чмокнув, сползли на пол. Каким же хладнокровным убийцей надо быть, чтобы сотворить такое. Стараясь быть деликатным, хоть трупу уже было все равно, Генрих Николаевич осмотрел разорванную одежду. Единственное, что было странным — вокруг девушки, образуя не очень ровный круг, крепко замерзла натекшая со стен вода. Словно рассыпали на пол мелких и крупных жемчужин. Можаинов ударил лед каблуком, подобрал в ладонь острые осколки. Те лежали на ладони и не думали таять. Наоборот, будто отбирали тепло руки. Можаинов достал платок, осторожно завернул несколько самых крупных осколков, сунул в карман. С этим он разберется потом. В другой платок смел подозрительный мусор с пола. На свету под лупой поглядит. Пучок светлых волос, выловленный в кровавой луже, запасливый Можаинов опустил в кожаный ридикюль, реквизированный у жены для сбора ломких или мокрых предметов. — Ледник здесь имеется, Парфеньич? Положите пока тело туда. Укладывая труп в первоначальное положение, Можаинов усмотрел, наконец, то, что можно было назвать уликой. На стене намалеваны были кровью две литеры: Д и П. Дотошный следователь измерил их линейкой и как можно аккуратнее набросал контуры в тетради. Потом Генрих Николаевич, светя себе фонарем, обошел вокруг, заглядывая под брошенные там и тут грубо сколоченные ящики. Пол был чист, а вот под одним из ящиков Можаинов нашел пачку свечей и, вот же странность какая, «Полный курс прикладной анатомии человеческого тела» доктора Пирогова. Толстая потрепанная книжка полна была страхолюдных картинок костей и внутренних органов. Можаинов подивился: что такая далекая от женского института штуковина здесь делает? Прихватил и свечи, и Пирогова с собой — приобщить к уликам. Уже на ступенях почудилось Генриху Николаевичу, что из темноты кто-то смотрит ему в спину. Остро, жарко, больно, словно гвоздь в затылок вбивает. Оглянулся — никого. Дернул плечами, прогоняя морок. Некогда переживать, надо свидетелей опрашивать. Начал Можаинов, чтобы далеко не ходить, с Парфеньича. Для опросов выделили ему комнату на первом этаже в самой безлюдной части пансиона — подальше от любопытных глаз. Доставили туда стол, несколько кособоких стульев, керосиновую лампу. В маленькое окошко видно было серое тучевое небо, надежно наколотое на пики чугунной решетки. Пики маслянисто блестели, все в каплях бесконечного дождя. Истопник, оказавшийся Данилой Парфеньевичем Забулыгой, бубнил не переставая, так пережевывая слова, что понять его можно было лишь сильно напрягшись. От напряжения болела голова и перед глазами мелькали серые мушки. — Так вот чего говорю-то, — гундосил истопник, — нечистое здесь дело, потому как без нечистого дело не обошлось и не могло обойтись без нечистого-то. Тут Парфеньич истово перекрестился корявой щепотью. Можаинов креститься не стал: долгая следовательская служба убедила его, что виноват в кровавых преступлениях всегда кто-то из плоти и крови. Хоть и поганой, но человеческой. — Я здеся служу, уж так служу лет тридцать как служу-то. И все бы хорошо-то, да что-то нехорошо-то. Последнее время нехорошо как, ой нехорошо. Спускаешься в подвал-то, а там в подвале-то кто-то невидимый, уж такой невидимый спину тебе сверлить и сверлить. Холодом обжигаеть и обжигаеть. Шепчет и шепчет в спину-то. А что — непонятно. И вода под ногами аккурат в лед застывает. И скрипить, скрипить под ногами. Будто кто-то крадетси и крадетси, прыгнуть на тебя хочет. Говорю: мерзость какая несусветная поселилась в подвале. А может, пробудилась ото сна. Говорят, есть такая-то. Спит много лет, спит еще больше лет, а потом просыпается и безобразия творить начинает. Оно-то, зло-то, девоньку нашу и сгубило. Заманило в подвал — и в живот. — Стой, — поймал наконец нить разговора Генрих Николаевич. — Где в пансионе ножик острый найти можно? — А на кухне, — оживился Парфеньич, засовывая в нос очередную понюшку табака. — Аккурат на кухне повар кажную ночь ножи точит. Ох как точит, точит-строчит — прям искры летят. Один раз поваренок как рубанет по пальцу... — Где ты был этой ночью? – Можаинов не стал дальше слушать про отрезанные пальцы горемычного поваренка. — Да это, — почесал истопник плешивую голову. — Вечером, когда уже темно было, топку проверил, так уж проверил, что дальше некуда. И ушел себе спать до утры. — А где спишь-то? — Да здесь и сплю. Каморка у мени в углу. — И не слышал ничего подозрительного? — Вот те крест, не слышал. Сон у мени здоровый. Здоровый сон, говорю, у мени. — Ну-ну, — вздохнул Можаинов. — Все вы хорошо спите. Парфеньич не вызывал у него доверия. Кряжистый, сильный, он запросто мог накинуть удавку на шею бедной девушки. Тем более что находился во время убийства где-то совсем рядом. Тем более что явно был вхож на кухню. А то и свой ножик имел. Вопрос только: зачем ему институтку убивать? На вселенское зло истопник точно не тянул. — Иди уж, — махнул рукой Генрих Николаевич. Парфеньич ушаркал в темный коридор. Можаинов потер виски и принялся тщательно записывать в тетрадку добытую тяжким трудом информацию. «Зайти в каморку истопника», — приписал в конце, чтобы не забыть. *** Тут желудок, почувствовав себя окончательно обделенным, громко и настойчиво заурчал, после чего Генрих Николаевич отправился на кухню искать острые ножи. Кухня приятно удивила следователя порядком и чистотой. Селедочным блеском сияли поместительные котлы, разделочные столы были тщательно отскоблены, сковороды висели на крюках, как солдаты в строю — в одну линию. Повар с прыткой фамилией Зайчик тоже сиял — обширной потной лысиной. К явлению господина следователя отнесся серьезно: лишних вопросов задавать не стал, сразу усадил пить какао с булкой. Булка была черствовата, какао жидким, но голодный Можаинов не обратил на это никакого внимания. — А что, уважаемый, — спросил он с набитым ртом, — много ли на кухне ножей? — Сколько надо, — солидно ответил Зайчик. — Семнадцать малых, десять средних, пять больших, еще три для хлеба, один для рыбы, и топорик для рубки мяса. — Прекрасно, — покивал Генрих Николаевич. — А не проведете ли вы инвентаризацию? Одним словом, не глянете, все ли ножи на месте? Зайчик если и удивился, то виду не подал. Не торопясь выдвинул широкий, в перегородках, ящик с ножами. Зашевелил губами, считая: один, пять, шешнадцать... Выпрямился, глянул на Можаинова обескураженно: — А как узнали, ваше благородие, что не все? — Какого нет? — Генрих Николаевич стремительно поднялся, чуть не уронив чашку с какао, хроманул к ящику. — Среднего не хватает, — повар поднял вверх руку с ножом, будто собирался вести за собой пиратов на абордаж. — Только не одного. Трех. — В смысле? — удивился Можаинов. Такого поворота он не ожидал. — В смысле трех не хватает, — повар вытер пот с покрасневшей лысины. — И если я узнаю, чьи это шутки, порублю на котлеты, пусть так и знает! Зачем убийце сразу три ножа? *** Теперь предстояло опросить ближайших соседок убитой по спальне. Трех воспитанниц, одна из которых Елагину и нашла. Можаинов был уверен: преступник знал девочку лично, а значит, так или иначе захаживал в Смольный. Вполне вероятно, что глазастенькие институтки заметили что-нибудь необычное или в поведении убитой, или в поведении знакомых с ней личностей. Беседы с девицами Генрих Николаевич проводил все в той же комнате на первом этаже. Сначала ему было сказано, что на допросе будет присутствовать одна из воспитательниц, оставить невинную овечку один на один с незнакомым мужчиной — полное не комильфо. Но Можаинов проявил себя незаурядным переговорщиком, пошел когда надо на компромисс и в конце концов добился, что воспитательница будет сидеть за приоткрытой дверью, дабы не смущать зашуганных институток. Сперва он поговорил с Лизанькой Поляковой. Бедняжка еще не оправилась от ужасной картины, представшей ей в подвале. Тряслась, заикалась, то и дело вытирая круглые мышиные глазки беленьким платочком. Да, это она нашла Натусю, всю такую расте-е-ерзанную, такую ме-е-ертвую. Нет, не может сказать, в каком часу, но точно глубокой ночью. Все так крепко спа-a-aли. Нет, накануне была как обычно. Хотя теперь, задним числом, вспоминается: веселая Натуся была не в меру и рассеянная. Смеялась не к месту, отвечала невпопад, накручивала локоны на палец. Почему Лизанька пошла Натусю искать? Так сердце прямо что-то почувствовало. Подумала, вдруг ее учитель истории Медников на свидание пригласил? Договариваться из Смольного бежать и тайно обвенчаться. Почему так подумала? Так Натуся краси-и-ивая. Ей все самое лучшее всегда достава-а-алось! Не то что мне-е-е. Можаинову еле удалось выпроводить Лизаньку, взявшуюся плакаться у него на груди. «Медников, — записал Генрих Николаевич в тетрадку. — Проверить». Потом Генрих Николаевич занялся Машенькой Уткиной, которая спала с Натусей голова к голове. Может, от одной головы к другой и перебежало что-нибудь интересное. Мария, по-семейному Машенька, была пухлой, белой и гладенькой, с карими буренкиными глазами. Когда девушка задумывалась, а задумывалась она после каждого вопроса, то надувала щеки, выпячивала губы и тяжело вздыхала, будто пыталась приподнять с земли корзину с бельем. С кем Натуся дружила? Да со многими. И с Машенькой тоже. У Машеньки много подруг, ей маменька из деревни часто вкусное присылает. Еще Натуся обожала учителя истории Медникова. Один раз на спор, такая смелая, платочек у него попросила. Потом у отца Дормидонта грех замаливала. Машенька захотела половинку платка на булку французскую сменять — так Натуся не пожелала. Все себе, жмо... Жалко подругу? Конечно, жалко. Она гривенник у Машеньки одолжила, теперь не отдаст, пропала денежка. Накануне вечером? Хихикала много. Когда легли, сказала, что такая сегодня счастливая, такая счастливая. А почему — не сказала. Секрет, и все. Затем к Можаинову зашла последняя соседка убитой, Вера Емельянова. Вот ее бы язык точно не повернулся назвать Верочкой. Девушка вела себя уверенно, хоть и скромно. Не хихикала, не краснела, не закрывала рот ладошкой. Смотрела строго и серьезно, чуть улыбаясь одними губами. Для приличия. Господь обделил Веру женственностью. Высокая, толстоплечая, с резкими движениями, она скорее походила на юношу. Крупные черты лица, тяжелый подбородок, острые скулы хорошо подошли бы молодому человеку, а вот у девушки выглядели откровенно грубо. Кокетливая мушка над верхней губой смотрелась на Верином лице совершенно посторонней деталькой. Отвечала Вера толково и по делу. Натуся была доброй, но глупенькой. Вся как на ладони — совершенно не могла скрывать эмоций. Вам поговорить бы с отцом Дормидонтом: Натуся от живости характера часто шалила, а потом бегала к нему каяться. Обожала Медникова буквально до слез. Нет, на людях Дмитрий Петрович ее не выделял. Ну так кто же прилюдно такое делает? Да, накануне хихикала так странно, озиралась постоянно по сторонам. Но я же говорю, глупенькая, что с нее взять. Да здесь большинство воспитанниц такие. Не с кем поговорить об истории, философии, я уж не говорю — о политике. Их интересуют только сплетни, объем талии да что подадут на ужин. Женщины — они вообще такие ограниченные. Ненавижу! Ненавижу, что принадлежу к их роду! Как в тюрьме живу, дни до выпуска считаю. А потом тоже неизвестность. Учиться хочу, а в России девушек в университеты не берут. Вот бы уехать за границу и устроиться вольнослушательницей. Да что это я все о себе да о себе. Если еще что вспомню про Натусю — тут же и к вам. *** После разговоров с девицами Генрих Николаевич снова зашел на кухню, где косопузая повариха от души налила ему в тарелку бульона с лапшой и подала стакан удивительно мерзкого чаю, воняющего веником. Впрочем, Можаинов кулинарными изысками избалован не был и с удовольствием скушал предложенное. Теперь настало время спуститься в дормиторий и посмотреть, где проводила свои ночи убиенная Натуся. Дормиторий оказался мрачной, темной залой с высокими сводами потолка, холодной и сырой даже в летний день. Генрих Николаевич плечами передернул, представив, каково это — стаскивать здесь платье и нырять в легкой рубашке под ледяную простыню. Ряды аккуратно заправленных тонкими синими одеялами кроватей стояли ровно, как в казарме, да и само помещение чем-то напоминало казарму, только без специфических ядреных запахов пота, портянок и сытой отрыжки. Дневная горничная показала ему постель Натуси, так и стоящую неприбранной. Можаинов нагнулся, приподнял одеяло, подушку, скользнул рукой по белому застиранному полотну. Ничего. Генрих Николаевич просунул руку под матрас и, о чудо, нащупал острый угол согнутого листа бумаги. Сердце в предвкушении важного пропустило удар. Можаинов выпрямился, глянул на добычу — измятое, сложенное втрое письмо. Кусочек левого уголка откушен, будто Натуся в порыве восхищения собиралась письмо съесть, но потом передумала. Генрих Николаевич развернул его и увидел размашистые, неровные, все в завитушках, строки: «Наталья Николаевна, свет очей моих! Ни о чем другом думать не могу, когда вас вижу. Сделайте меня самым счастливым человеком на земле — приходите сегодня ночью в подвал, буду вас там ждать с самого вечера, чтобы смиренно припасть к ручке небесной красоты и кротости ангела, сошедшего с небес, дабы подарить мне толику счастья. Вечно ваш, Д. П.» — ДП, — хлопнул себя по лбу Можаинов. — Инициалы, черт побери! Значит, вот он, коварный, хладнокровный преступник, скрывающий свою сущность под покровом донжуанства. Заманил в подвал письмом, а там удавочку на шею. Не приведи господь, на что люди способны! Но так вот сразу Генрих Николаевич хватать его не будет. Сначала поговорит, присмотрится, прежде чем принять окончательное решение, потому как надо быть совсем сумасшедшим, чтобы такие неоспоримые улики на месте преступления оставлять. *** Медникова Дмитрия Петровича Генрих Николаевич нашел в кабинете истории. Учитель отдыхал: развалился вольготно за преподавательским столом, расстегнул по две пуговицы и на сюртуке, и на жилете, с аппетитом лакомился плюшкой размером с дамскую шляпку. Мелкие жирные крошки осыпали шейный платок и изрядный для такого юного возраста живот. Можаинов по привычке сразу бросил взгляд на руки учителя, пухлые, маленькие и, прямо сказать, женские. Не очень понятно было, как такие руки могли душить и кромсать ножом нежную плоть. Да и вообще учитель производил впечатление самое благоприятное. Добрый трудолюбивый человек, не бонвиван какой-нибудь, наверное, каждый день перед выходом обнимает за плечи престарелую маменьку. За такого Можаинов бы и Машеньку свою отдал. Мелькнула глупая, совершенно не к месту, мысль: не пригласить ли учителя на обед? Увидев Можаинова, учитель неохотно оторвался от плюшки, с трудом заглотал непрожеванное и спросил: — Avec qui ai-je l'honneur ? Можаинов представился. Дмитрий Петрович приподнял со стула объемный зад и поклонился. — Расследую обстоятельства смерти одной из смолянок. До вас ведь уже дошли слухи? — Генрих Николаевич не стал кружить вокруг да около. — О да! Это ужасно! Бедная девушка! Такая юная, такая славная... — Такая красивая, — подсказал Можаинов. — О да! Просто розовый бутон! — Медников причмокнул жирными губами. Потом осознал свою оплошность и скорбно выгнул рот подковкой согласно моменту. — Дмитрий Петрович, когда вы изволили вчера отправиться домой? — М-м-м, — задумался учитель. — Сразу после трех, я полагаю. Навещал приболевшего дядюшку. — И во сколько вы дядюшку покинули? — Около шести. И сразу пошел домой. Маменька не любит, когда я опаздываю к ужину. — И больше вечером не выходили? — Нет, конечно, — дернул плечом Мельников. — А к чему все эти вопросы? — Уважаемый, — перевел разговор в другое русло Можаинов. — Как вы думаете, кто из посещающих Смольный мог пойти на такую низость, как убийство воспитанницы? — Никто, конечно! — горячо отозвался учитель. — И учителя, и madame начальница — все очень уважаемые люди! — Бывали ли когда-нибудь в подвале? — В начале работы в институте попадал пару раз. Здесь такое кружево коридоров и лестниц — немудрено заплутать. — Что вы думаете о Забулыге, вашем истопнике? — Да ничего не думаю, — небрежно махнул рукой Мельников. — Я с прислугой не общаюсь. А что, вам кажется — это он? — Ничего мне не кажется, — отрубил Генрих Николаевич. — Положено всех опросить, я и опрашиваю. Это у вас что? — Это? — показал Медников подбородком на стопку тетрадок. — Задание моих учениц правлю. — Можно глянуть? — Пожалуйста, только не пойму, зачем это вам. Медников пододвинул стопку ближе к Генриху Николаевичу. Тот открыл верхнюю тетрадь. Внизу, под упражнением, аккуратным убористым почерком было написано: «Отлично, mademoiselle Емельянова. Хвалю за старание». Манера письма совершенно не соответствовала той, что в записке. Можаинов раскланялся и удалился. Был ли Медников тем бесчувственным чудовищем, так зверски расправившимся с воспитанницей, или же кто-то неизвестный пытался заставить следователя так подумать? Однозначного ответа не существовало. Время было позднее, но набухший, синеватый, как утопленник, летний день за окном все еще не желал угасать. Генрих Николаевич только сейчас почувствовал, как устал. Жгло затылок, ломило плечи, ныла калечная нога. Хотелось домой, но следовало еще заехать в участок, сделать опись собранных улик, да и рассмотреть их как следует тоже не мешало. Можаинов грустно подумал о том, сколько яда выльет на него дражайшая супруга за опоздание к ужину, вздохнул и похромал к выходу. *** В участке в этот поздний час оставался только дурак писарь, упорно надеющийся на прибавку к жалованию и посему уходящий со службы последним. Первым делом Можаинов послал писаря за чаем и лишь затем зажег керосиновую лампу над столом — хотелось получше рассмотреть находки из Смольного. Следователь положил перед собой белый лист бумаги, осторожно высыпал на него найденные на месте преступления коричневые крошки, клочок окровавленных волос поместил рядом, кристаллы странного нетающего льда так и оставил в платке — побрезговал, а может, и побоялся трогать. Негусто. Но и на том спасибо. Можаинов достал из выдвижного ящика лупу и нагнулся к коричневым крупинкам. Похоже было на перетертый в труху сухой древесный лист. Генрих Николаевич потянул носом. Крошки слабо пахли лавандой и мятой. Может, просто мусор, а может, и табак. Его многие сейчас нюхают. Хорошо, если его рассыпал убийца — хоть какая-то ниточка к нему протянулась. Клок волос Можаинов, ухватив пинцетом, окунул в банку спирта, а потом помахал им в воздухе, избавляясь от влаги. Волосы оказались светлыми, мягкими, в завитках. Довольно длинными. Следователь решил, что они скорее всего из бороды, причем давно не стриженной. Кого он сегодня в Смольном видел с бородой? Парфеньича видел, но у того борода была черная, дремучая и жесткая, как платяная щетка. *** Кухарка Можаиновых, обиженная задержкой оплаты, взяла расчет накануне днем, изрядно раздосадовав этим супругу Генриха Николаевича. Посему ночь он опять провел на диванчике в гостиной в компании канарейки и привядшего фикуса. Утро следующего дня встретило следователя проливным дождем. В воздухе стоял запах мокрой псины, поганил гранитные набережные и ажурные, словно крючком вязанные, ограды мостов. Закутавшись поплотнее в плащ и проклиная все на свете, Можаинов похромал ловить извозчика. Смольный институт встретил следователя неприветливо, неохотно приоткрыл скрипучие чугунные ворота, противно заскрипел песком под ногами, стряхнул за воротник ледяные капли воды с крыши. «Не ходи сюда! — пахнул в лицо холодом темный провал коридора. — Здесь тебе не рады». Можаинов подвинул темноту плечом и шагнул вперед. Несмотря на ранний час, воспитанницы уже встали. Генрих Николаевич увидел тоненькие ручейки девочек, тянущиеся в столовую. Среди множества головок он разглядел и ровные проборы своих юных свидетельниц. Вера Емельянова, выделяющаяся среди остальных ростом и тяжелой гренадерской поступью, приветливо помахала Генриху Николаевичу рукой. Из кухни тянуло подгоревшим жареным хлебом. Можаинов не преминул туда заглянуть и тут же получил яйцо всмятку. Разбивая неподатливую скорлупу и погружая ложечку в дрожащий нежный белок, Генрих Николаевич думал о том, что кухня, где огонь дровяных плит разгонял темные тени по углам, самое уютное место в этом казенном здании, где бедные девочки томятся, ожидая выпускной церемонии. *** Но это все были мысли, редко посещающие трезвую можаиновскую голову. Посему он их стряхнул, как мокрый пес стряхивает воду после купания, и отправился инспектировать каморку истопника Парфеньича. Каморка спертым звериным духом и теменью сильно напоминала медвежью берлогу. Генрих Николаевич обошел ее с фонарем, заглянул под кровать, пробежался пальцами по нехитрой одежке, развешанной на гвоздях, провел ладонью по заляпанной чем-то жирным и вязким столешнице. Поднес руку к лицу. На ладонь налипли коричневатые крошки, сильно воняющие табаком и слабо — лавандой и мятой. Следователь вспомнил, как печник при нем засовывал в хищные ноздри понюшку и щурился от удовольствия. В памяти и имя полное всплыло угодливо: Данила Парфеньевич, Д. П. Что же это теперь получается? Два кандидата на роль преступника? Вот только Можаинов сильно сомневался, что истопник умеет читать, а уж писать и подавно. Что же это делается на свете странное такое? Отца Дормидонта, в миру Дениса Патрикеевича Кошелькова, Можаинов нашел в классе уроков Закона Божьего. Священнослужитель в белом летнем подряснике выписывал что-то из Евангелия от Иоанна, пальцы правой руки были в чернильных пятнах. Можаинов первым делом глянул на лист бумаги. Батюшкины буковки, мелкие и остренькие, напоминали крысиные зубки. Увидев следователя, отец Дормидонт встал, приветствуя гостя, улыбнулся радостно и кротко, как улыбнулся бы белый голубок, если бы имел рот вместо клюва. Он оказался невысоким и хрупким, как подросток, с длинной тощей шеей, со светлыми чуть вьющимися волосами до плеч и неказистой, козлиного вида бородой. «Ах ты, светловолосый, — подумал Можаинов. — И тоже Д. П. Число подозреваемых увеличивается не по дням, а по часам». — Что привело вас ко мне в столь ранний час? — Голос у Дормидонта оказался неожиданно низким, густым, словно у геликона из военного оркестра. Генрих Николаевич представился, извинился за беспокойство и попросил разрешения задать несколько вопросов. Отец Дормидонт отвечал так же кротко и радостно, как и улыбался. Во время беседы он то и дело сжимал пальцами бороду и сильно тянул ее от подбородка к острому концу. Да, такое несчастье, такое несчастье, бедный-бедный ребенок, светлая невинная душа, принявшая мученическую смерть. Да, озорница была, каких поискать. Но сердечко чистое-чистое. Голосок звонкий-звонкий. Учитель истории? Ну что вы. Просто обожала его, платочек позаимствовала. Потом каялась-каялась мне. Обещала больше никогда-никогда. — Как вы думаете, кто мог такое сотворить с девушкой? Тут отец Дормидонт посерьезнел лицом. — Вы можете в это не верить, я сам вначале не поверил, но давайте я расскажу одну историю. Ее поведала мне одна из классных дам, женщина в высшей степени рассудительная и хладнокровная. Но поверьте мне, ее голос дрожал, а щеки покрывала белизна, когда она делилась со мной этой старой легендой. Много лет назад в бедную, но честную горожанку вселился дьявол. Долго она старалась выжечь дьявола из своей души и, наконец, отчаявшись, вскрыла себе вены как раз там, где теперь стоит Смольный. Никто и не подумал тогда, что яд вместе с каплями крови самоубийцы смешался со смолою, которую здесь хранили, и не ушел в землю, растекся тонким слоем под фундаментом. Там яд до сих пор зреет, наливается силой и раз в несколько десятилетий выплескивает то, что накопил, в кого-нибудь из нечаянно спустившихся в подвал. И страдалец этот уже полностью подчиняется злу, глядящему на мир сквозь глазные прорези лица-маски. Это не первое убийство в институте, поверьте мне. Дьявол, дьявол, Генрих Николаевич, стоит за страшными преступлениями, совершенными в этой обители. Дьявол творит проклятый лед вокруг убитых. И не мне, скромному священнику, с ним тягаться. А рассказать некому — никто не верит. Вы вот тоже скептик — хмурите брови и думаете, что Дормидонт выжил из ума. Не выжил, не выжил, голубчик мой. Я спускался несколько раз в подвал и чувствовал, как зло дышит мне в затылок смрадным духом, высматривает себе новую жертву. Тут солнце за окном зашло за облака и классная комната погрузилась в молчаливую, растрепанную темень. «Ш-ш-ш. С-с-с. Ш-ш-ш. С-с-с, — услышал вдруг Можаинов за спиной. — Я иду-у-у за тобой. Ой-ой-ой». Рыжий пух на руках встал дыбом. Следователь тряхнул головой, отгоняя морок. Он искренне и истово верил в Бога, непознаваемого, не добренького, но справедливого, строящего жизнь по одному ему понятным законам, но вот в черта или в более мрачную ипостась его, дьявола, не верил — не мог. Весь его опыт работы следователем убеждал: самое низкое, отвратное, богомерзкое человек совершает сам, без подсказки, совета и помощи. Это было легко, это было просто. И часто — безнаказанно. Часто, но не всегда, ибо Можаинов был неплохим следователем. И продолжал таким оставаться до недавнего времени. До того как сжал в ладони нетающий недобрый лед и устоявшийся мир под ним покачнулся, поплыл из-под ног. — Извините меня. — А? — Извините меня, — кротко попросил отец Дормидонт, сам белесый, бледный, как покойник. — Мне пора к начальнице. Он еще раз сильно сжал в кулаке бороду, поклонился и вышел. Можаинов, не совсем еще понимая, зачем он это делает, обошел вокруг стола, остановился у стула, где только что сидел священник. У ножек будто собаку расчесывали: паркет был усыпан светлыми чуть вьющимися волосами. Подходи и собирай любой. Вот тебе и улика, которая не стоит ни гроша. Генрих Николаевич кряхтя нагнулся, собрал легкие волоски в ладонь, завернул осторожно в очередной платок. Когда следователь закончил, то понял вдруг, что за прошедшие несколько минут что-то вокруг неумолимо изменилось. Дверь в классную комнату хлопнула, будто в коридорах задул подгулявший ветер, воздух загустел, как на морозе, неясный шумок вдалеке подкатился ближе, стал громче и отчетливее, перешел в вой, и в кабинет влетела распаренная бесформенная дама с перекошенным от крика лицом: — Там, там, там! Там убили Марию Павловну, начальницу! Господитыбожемойгосподитыбожемойгосподитыбожемой. Потом все закружилось в нелепом нескончаемом танце, где кавалеры и дамы старательно мешали друг другу, сталкивались, давили ноги, скакали козлом. Кружились, кружились, кружились. Бестолково наступали и отступали, дергали за полы и подставляли ножку. Но в конце концов Можаинов все же добрался до покоев начальницы, где увидел то, что предполагал и чего боялся: растекшуюся по полу Леонтьеву Марию Павловну, окруженную нетающим льдом, с красным следом удавки на индюшачьей шее; с надрезом вдоль живота, из которого сквозили парные внутренности. Оседал на оконном стекле последний вздох невинно убиенной: ах, какой конфуз, какой конфуз. И главное, я ничем, ничем этого не заслужила. Но будьте прилежны, и да воздаст вам Господь. Аминь. Дальнейшее Генрих Николаевич помнил смутно. То он, взопревший и суетливый, огораживал место происшествия стульями и обтягивал бечевкой, то отталкивал любопытных, то искал того, кто последним видел убитую, то того, кто ее обнаружил. Тупо разглядывал гигантские кровавые буквы Д и П на белой стене кабинета. Очнулся Можаинов только тогда, когда кто-то произнес над ухом твердым повелительным голосом, которому хотелось немедленно подчиниться: — Доложите о происшедшем. Можаинов облегченно вздохнул, обернулся. В первую голову он увидел пышные генеральские эполеты и не менее пышные гвардейские усы. А затем уже поймал тяжелый металлический взгляд — на него не мигая пырились два ртутных шара под длинными девичьими ресницами. — Тайный советник Адельман, — коротко кивнул обладатель тяжелого взгляда. — Прислан по поручению ее Высочества для быстрого, точного и тихого обнаружения убийцы. Не вынося сора из избы. Я понятно выражаюсь? Можаинов хотел было ответить, но горло пересохло и сжалось. Генрих Николаевич посипел, поперхал, откашлялся и наконец смог связно доложить о том, как продвигается расследование: и о вывалившихся кишках, и о инициалах Д. П. и их обладателях, и о трех ножах, пропавших из кухни. Не смог лишь — да что там, не заикнулся даже! — о странных осколках льда, о томительной черной пустоте в подвале и о страшной рассказке отца Дормидонта. Не решился. Не решился, даже если бы знал, что нерешительность эта будет преследовать его до конца жизни в самых страшных снах. Собственными руками разрушить карьеру? Нести несусветную чушь про дьявола? Прослыть странненьким? Ловить сочувствующие взгляды? От одного этого захочется руки на себя наложить. Только представишь себе: жена орет, дети орут, канарейка какает, какает, какает… Вечно. Лучше удавиться, честное слово. Тайный советник Можаинова внимательнейшим образом слушал, рисуя одновременно на листе бумаги непонятные треугольники, квадраты и стрелки. Хмурил брови, морщил губы, потирал с легким скрипом сухие ладони, а когда Генрих Николаевич закончил рассказ, попросил тишины, сложил на груди руки, откинулся на спинку кресла, сомкнул глаза, застыл, отрешился от внешнего мира. Можаинов подождал десять минут, двадцать, полчаса. Заволновался, что тайный советник уснул, хотел было его за плечо потрясти, но тут Адельман встрепенулся, задрожал веками и уставился на Генриха Николаевича развеселым взглядом: — Ну что же, господин следователь, мне все ясно. Ни в коей мере не хочу преуменьшать ваших усилий. Вы все делали верно, но не видели всей картины из-за недостатка информации, которой, к счастью, обладаю я, человек, облеченный доверием и ваш покорный слуга. Тут Адельман, победительно блестя глазами, поднялся, сделал долгую театральную паузу. Тайный советник хорошо смотрелся бы сейчас в седле вместе с медным всадником, нежно обнимающим Адельмана за талию. Можаинов терпеливо ждал, чувствуя себя шкодливым щенком, которого ткнули носом в лужу, сделанную кем-то другим. — Я вижу, вас сбил с толку тот факт, что в деле оказалось больше одного подозреваемого. Три пропавших ножа на кухне, трое мужчин, оставивших улики на месте преступления. — Абсолютная правда, — повинно склонил голову Генрих Николаевич. — Это все потому, — продолжал Адельман, — что вам неизвестен тот факт, что по российским просторам прокатилась волна кровавых преступлений, где члены еще нераскрытой полицией секты, собравшись вместе, приносят в жертву сатане невинную душу. Я с самого начала заподозрил нечто подобное, а я, дорогой Генрих Николаевич, никогда не ошибаюсь. Так что сейчас, когда мы ведем с вами разговор, мои люди во весь опор мчатся сюда, в эту ласковую обитель, чтобы заключить троих преступников, троих членов секты в железные оковы. Идемте же, не стоит пропускать такое великолепное появление Фемиды. С этими словами тайный советник посторонился, пропуская Можаинова вперед. Генрих Николаевич как во сне двинулся по коридору к выходу на улицу, бедные его мозги тяжело, со скрипом перемалывали полученную информацию. Выводы Адельмана шли абсолютно в разрез с тем, что думал себе Можаинов. Но кто он был такой, чтобы перечить важной, облеченной доверием особе? На улице трое в черных цилиндрах запихивали в карету Медникова Дмитрия Петровича, бывшего учителя истории, да и, если уж на то пошло, бывшего человека. Лакомка и любимый маменькин сынок непонимающе оглядывался вокруг. Взгляд его на мгновение остановился на Генрихе Николаевиче, и тот скорее прочитал по губам, чем услышал: — За что? Захлопнулись двери кареты. Как и двери двух других карет: одна из них поглотила истопника, другая - священника. И был мир театром. И тымкались на самой середине сцены трое случайных статистов, о каждом из которых Можаинов мог сказать - кто-то его подставил. И сдобного Мельникова, и посконного Парфеньича, и кроткого отца Дормидонта. Трех безвинных душ, ничего плохого не сделавших в своей жизни. — Умница, — будто погладила Можаинова по голове холодная невидимая темнота-темнотища. — Ты правильно сделал, что промолчал. Историю делают промолчавшие, если ты не знал. Не бойся, я тебя не трону. Я сыта. Я довольна. Я вольна. До новых встреч. Темнота гнусно хихикнула и растворилась во влажном, с привкусом чахотки, спертом воздухе. Только сейчас Генрих Николаевич понял, что его кто-то или что-то обвело вокруг пальца, как малолетку. И не простит он себе до конца жизни, что послал на виселицу трех невиновных. Пусть не сам, пусть только поспособствовал своим молчанием. Но так еще гаже, еще грязнее, еще нестерпимее. *** Прошло несколько лет. Генрих Николаевич, благодаря покровительству Адельмана, продвинулся по служебной лестнице, снял на радость супруге большую квартиру, закопал во дворе сдохшую канарейку, удачно выдал замуж дочку и свозил семью в Виши на воды. Впрочем, особого удовлетворения это ему не прибавило, разве что некоторую гордость. Но спать в супружеской кровати было все же приятнее, чем в гостиной на диване. Пара странных нетающих осколка льда так и осталась лежать у него в кабинете, в ящике письменного стола. Периодически Можаинов на них натыкался. Стоило протянуть к осколкам руку, как они начинали подрагивать, словно норовили впиться острыми краями в пальцы. И тогда всплывали в голове подробности кровавой и страшной истории давнего лета и леденящая душу история отца Дормидонта. И тогда ночью снился ему один и тот же сон: будто жандармы усаживают в тюремную карету учителя истории Медникова, а тот все смотрит на следователя непонимающим взглядом, будто просит о помощи. Сон повторялся и повторялся до самого утра, и с рассветом Генрих Николаевич просыпался весь в поту, с ноющей ногой и ноющим сердцем. Однажды, завтракая с газетой за чашкой чаю, наткнулся Можаинов на статью, повествующую о молодом талантливом русском враче, переезжающем из Германии, где закончил университет, в Лондон. С дагерротипа строго смотрел на следователя чем-то неуловимо знакомый молодой человек с толстыми плечами, тяжелым подбородком, острыми скулами и неуместной на мужественном лице кокетливой мушкой над верхней губой. Но кто это, вспомнить он так и не смог. А еще через пару лет прокатилась по миру история Лондонского Джека-потрошителя. Д.П., между прочем. Обсудить на форуме