Имя автора будет опубликовано после подведения итогов конкурса.

Бозегомаз

 

Хорошее селение Уречье. Небольшое, тихое. Нет здесь ни нужды, ни смертной распри, а когда прокатывается по вечернему небу Пересвет, всякий, как заповедано, глядит не моргая. Только раз и случилась беда – когда пропал Бозя, десятилетний, единственный сынок старосты. А может быть, и гораздо раньше – когда тот сынок только народился.

Народившись, он не закричал, повитуха же не шлёпнула его по попке как положено, а уставилась на него как на что-нибудь невиданное. Поглядела-поглядела, положила молча в люльку да и ушла, не оглядываясь. До вечера молчала, а вечером пришла к старухам на завалинку и сказала:

– Нехорошо…

Рос Бозя еле-еле. Говорить начал поздно, часто плакал, тихо, долго, с подвываниями, и никакая трещотка, никакая расписная свистулька не помогали. Трещотку раскурочит, свистульку туда же. «Бозя, это же птичка для свиста! Не надо! Нельзя!». Пыхтит, смотрит. Тут поломает, там разорвёт, и всё тихой сапой, а ошмётки, чтобы не заругали, спрячет. Когда маленький был, прятал никудышне, а как старше стал, научился. Пропадало из дома, пропадало из сарая, пропало даже и от забора – два крайних межевых болванчика. «Это не я!». Так и чаще всего – не признаётся, юлит. А как совсем попадётся – «Я не нарочно!».

Мать сокрушалась, руками всплёскивала, а отец всё как будто не мог взять в толк. Спросит: «И впрямь, что ли, не нарочно?». И он клянётся-божится, но в глазах твёрдости нет, одно рассеяние. Всматривается в них отец, а ничего усмотреть не выходит. Вздыхает: «Не нарочно так не нарочно».

К другим детям Бозя не тянулся и, сколько отец с матерью ни бились, к хозяйству не приноравливался. Залезет на крышу мельницы и сидит там на семи ветрах. Или улиток под Зелёным холмом набирает. Наберёт целую горку, а потом каменюкой по ним долбает, и чтоб по каждой, по каждой! Бывало, уреченские дети прибегали посмотреть, «как из Бози злоба лезет», сидели в кустах тихо, как мышки, и во всём мире только и было, что стук каменюки да хруст. И отчего-то улиток было жалко, хоть они и без разума, а Бози страшно, хоть он и хлипкий. Скоро уж и непонятно стало, кто кого сторонится, Бозя детей или они Бозю.

Как-то, совсем уже перед его пропажей, взялась к нему ластиться годовалая кошечка Туська. Может, он улитками пропах, может, что-нибудь ещё, но в глаза заглядывала, о ноги тёрлась, мурчала. День, другой. Где Туська? Нет Туськи. Мать потом её хвост принесла, из хлева, от Юшки. А Юшке что? Доброй свинье всё впрок.

– Это не я, – заотнекивался Бозя.

– А кто?! – И отец схватился за вожжи. Для острастки схватился, никогда такого не было, чтобы он вожжами сына отходил, да и теперь не собирался.

– Не я! Это не я!!! – неожиданно пискляво заверещал Бозя. – Это… это Юшка! Это Юшка!.. Не буду, больше не буду! Не нарочно!!!

– Шкодливый как кошка, а трусливый как заяц, – отпрянул отец.

– Не я-аа!!! – Из Бози брызнули слёзы.

– И кто из вас свинья, Бозегомаз?

Парочку дней Бозя на отцовские глаза не попадался, мелькал то там, то сям, встречали его у дороги, у леска, на речке, – а на третий уже и не встречали нигде. Мать взвыла: «Это ветер забрал!». Едва-едва, видать, рассудок удерживала. «Ярмарка сегодня в Усть-Камне», – к чему-то вспомнил отец.

В тот Пересвет у многих глаза заслезились. Глядели уреченцы на цветистые небесные сполохи, и каждый их славил втройне, думая о том, что вот неслась беда – но их дом обогнула. Мысли же старосты с супругой представлять никому не хотелось. Пусть сын и непутёвый, а всё-таки сын, да к тому ж единственный. Да и мал он ещё, чтоб окончательно о нём рассудить.

Искали его и после, по округе, в Усть-Камень ездили, да какое там. Зато, когда рыскали по леску, нашли пропавших болванчиков – в овраге, как топором порубленных. Закапывая их в том овраге, отец ни слова не сказал, но на обратном пути всё повторял – «свинья… Бозегомаз… свинья… Бозегомаз», и сам на себя не походил, как будто смог изумиться больше, чем можно, больше, чем небесами положено.

 

 

***

 

Федул-травник ехал на ярмарку. В путь он тронулся рано, сразу, как забрезжила заря. Выгоднее всего торговать между аптекарской лавкой и церквой, туда болезные сами стекаются. Если же чуть припоздаешь, на это удобное место взгромоздит свою колымагу кто-нибудь другой. Не уж, обойдётесь. Федул и сам с усам!

Часть дороги он проехал как обычно, как раньше – любуясь ранним утром, ценя уединение, – а неподалёку от Уречья как из-под земли появился мальчишка.

– Дяденька, довези до города. – Голос слабый, сам худой – одни глаза. Круглые, как небушко светлые.

– Фу ты, свят-Пересвет… – Федул остановил лошадь. – Разве ты не с Уречья?

– Нет.

– Тогда как же ты здесь?

– Не знаю… – Вид у мальчишки был совсем потерянный.

– О-хо-хо… – вздохнул Федул. – Давно ты тут? Кушать, небось, хочешь?

Мальчик всё-таки заплакал.

– Не люблю, когда так, – нахмурился травник. – Ну, ну, переставай. Лезь в повозку, там мяса хороший кус, хлеб тоже… Всё в косынке. Нашёл? Молоко ещё бери, только закупорь потом на совесть… Поешь и спи, нам ехать ещё сколько.

– Благодарствую, дяденька, – всхлипывая, отозвался мальчик и утонул в тени рогожи.

– Чего там благодарствовать. Я что? Мне разве жалко? Звать-то тебя как?

Мальчик затих, видно, не расслышал, а может, так увлёкся угощением. Федул довольно крякнул и заулыбался сам себе. Ему было приятно, что он помогает, приятно, что не ждёт за это награды. Потом награда всё-таки замаячила, как-то против воли, сама. Подумалось, что помочь несмышлёнышу в начале ярмарочного дня – хорошая примета. Ты заметишь его, а удача – тебя, и всё до последнего стебля продашь, ещё и что-нибудь на потом закажут…

Так и промечтал до самого Усть-Камня. Позвал мальца на въезде – не откликается. Встали на площади – молчит.

– Хватит щёки давить, эй! Приехали!

Тихо в ответ. Видать, так сладко спит, что растрясать придётся.

Сунулся в повозку, а там… Все коробы открыты, все перевёрнуты, травы и мхи в одной сплошной куче, а поверх всего льняной мешочек с желудочной травой, молоком залитый так, что, пожалуй, и выжать можно.

– Как же так-то? – уставился Федул на мальчишку.

– Дяденька, выпусти! – взмолился тот.

– Как же это, а? – Федул всё не мог поверить глазам, всё переводил их с разора в повозке на мальца и обратно.

– Я вылезти не могу, – пожаловался малец.

– Это понятно. Не можешь… Мог бы ты, так дёру бы дал. А – не можешь… – Травник всё приходил в себя и соображал, что же ему теперь делать. – Я сейчас тебе устрою, бессовестная твоя личина… я тебе сейчас… Я городового позову!

– Дяденька, это не я! Дяденька, выпусти! – Малец бился о невидимую преграду, не выпускающую его из повозки, и кричал на всю ярмарку, тотчас замелькавшую любопытствующими лицами.

– Мм, милейший… Почему мальчик не может выскочить? Какая это магия? – обратился к Федулу хорошо одетый господин в весьма почтенных летах.

– Известно какая, – малость охолонул Федул. – Да и не магия это, а так только, простые цветочки. От ворья. Не может – значит, травы с собой набрал. В карманах или где. Уворовал, козлёнок этакий!

– Украл? Не отдаёт? – встрепенулся господин.

– А то. Замриху небось, только она и была в кулёчке. Йи-эх! Я к нему с помощью, а он… Всю продажу мне перепакостил, всю траву в труху без пользы! Не вырос ещё – а столько дрянности! Сколько живу, такого не видал. Правду говорю, редкой дрянности малец растёт, и уж такой особенной дрянью вырастет!..

По-старчески приволакивая ноги, господин подошёл к повозке ближе некуда и рассматривал мальчика с уже откровенным интересом, даже достал себе в помощь стекляшку на дуговой ручке.

– Дедушка! – принялся умолять мальчишка теперь его. – Скажи ему, пусть выпустит! Я сирота! Каждый обижает! Скажи ему, дедушка хороший!

– А вдруг не хороший? Вдруг не скажу?

Мальчишка, словно бы осознавая услышанное, замолчал, но только на какие-нибудь мгновения.

– Я не виноват же совсем! Не виноват!

– Можешь ли поклясться? Пересвет помянуть?

– Про что поклясться?

– Что так и было. Что нет твоей вины.

– Клянусь! Я клянусь! Не сойти мне с места, заморгаться мне дослепу на Пересвете!

– Хорошо… Тогда расскажи мне, что случилось. Кто испортил товары?

– Они сами испортились!

– И молоко на мешок само?! – не стерпел Федул.

– И молоко! – выкрикнул мальчик, но взгляд его скользил куда-то мимо, ни с Федуловым, ни с господским он так и не пересёкся.

– Это потрясающе. Он врёт! – с улыбкой заключил господин.

– Я не вру, – снова застыл мальчик, явно что-то там себе соображая. – А ты, господин хороший… Ты вовсе не хороший. Чтоб ты сдох, чтоб ты сдох, чтоб стекляшка твоя лопнула! – заорал он.

Господина это снова развеселило. Посмеявшись немного своим еле слышным старческим смехом, он приказал Федулу:

– Отпусти-ка его.

– Как же… как же мой урон? – заупрямился Федул.

– А что ты, собственно, уронил? Я всё тебе возмещу. И всё, и сверх того. Мальчик поедет со мной.

– Далеко ли? – вырвалось у травника.

– Ты, милейший, не забываешься ли? – осадил его господин. Но всё-таки ответил: – Не далеко. Но не к городовому. Нет, не к городовому…

Федул получил обещанное, покопался в углу повозки, забрал маленький букетик и сразу же отвернулся, чтобы не видеть, как малец выбирается (мог не сдержаться, несмотря даже и на то, что в накладе не остался).

Дорогая господская карета стояла чуть поодаль, вся позолоченная, кудрявая от узоров и… безлошадная.

– Без лошадок? – жалобно спросил мальчик. Так, словно бы о лошадках стоило поплакать.

Старый господин посмотрел на него насмешливо.

– Бедняжку разыгрываешь? Тупицу? Ты умница, мой мальчик. Но со мной это не пройдёт.

– Без лошадок? Как в сказке?

Старик хмыкнул, выражая что-то похожее на сомнение, и всё-таки решил объясниться:

– Всё дело в энергии головной нити. Вот отсюда эта ниточка тянется, – тронул он выбеленный сединой висок. – Видишь её?

– Не вижу…

– А карета видит. Тоненькая такая ниточка. Но крепче корабельного троса. И никаких тебе «лошадок»… Маменька, открывайте!

Дверца кареты распахнулась. Мальчик открыл рот. Господин снова прошелестел едва слышимым смехом.

– Удивлён? Маменька моя давно почила и, разумеется, не сидит в этой карете. Я называю Маменькой саму карету. Как это тебе?

– Пусть… – пожал плечами мальчик.

– Ну же, забирайся.

– Там человек!

– Да-да-да-да. Человек, а на голове покрывало. Не бойся. Это слуга, дитя механикума. Я беру его с собой на всякий случай. Не пригождается, и чудесно! Значит, всяких случаев ещё не случалось, ведь так?

Мальчик забился в противоположный от слуги угол. В богатом, лилово-бархатном, серебряно-золотистом салоне мальчишка выглядел нелепо и ещё жальче, чем в повозке.

– Изображаешь всё же, а? Поверь, не надо. Ты и правда сирота?

Мальчик всхлипнул, губы его задрожали.

– Я насквозь тебя вижу, – сказал господин, глядя таким проницательным взглядом, как будто «насквозь» отнюдь не фигура речи. – Ты холодная, скользкая шельма, без жалости, без сердца, без оглядки, – странным образом хвалил он. – Покажи мне, что ты украл у торговца.

– Ничего… – Всхлип. – Я ничего не украл. У меня нет карманов!

– Ты далеко пойдёшь. Да, далеко… Как твоё имя?

– Бозегомаз.

– Чудесно, – усмехнулся господин. – Зови меня «профессор». Зови меня на «вы». Отныне я – профессор Клосгаускас – твой благодетель. Если будешь слушать меня, всё у тебя будет. Будешь меня слушать?

– Да, да.

– Ты нравишься мне, и я тебя понимаю. Ты… как бы это выразиться?.. ты страшен. Страшен и умён. Но… пока глуп, – снисходительно улыбнулся профессор. – Ты мал, и тебя ещё нужно учить. Я, пожалуй, возьмусь за твоё обучение. И вот тебе первый урок. Запомни, Бозегомаз: у честного человека прямой, твёрдый взгляд. Зачем ты косишь зрачками, как сбесившаяся собака?

Мальчик опустил голову.

– Ну, ну. Не принимай близко к сердцу. Прими к уму. Прими – и поработай над этим. Маменька, в усадьбу! – Клосгаускас щёлкнул пальцами, и вид за окном поплыл. Щёлкнул дважды, и поплыл быстрее.

– Любишь скорость?

– Без возницы-то?

– А ты осторожный! Головные нити суть проекции наших представлений о предстоящем пути. Когда я приказываю отправиться в усадьбу, я пробрасываю соответствующую нить. До усадьбы. Понимаешь, как это?

– Но бывает же яма… Бывает другая телега навстречу.

– Дальновидный! – опять восхитился Клосгаускас. – Нить отвечает на сиюминутные обстоятельства дороги ровно так же, как ответил бы я.

– Это колдовство?

– Это магия содружества. Магия механикума плюс головная. При определённых условиях они способны друг друга усиливать, а иногда и взаимозаменять… Признайся-ка. Тебе ведь это всё совсем не сложно?

– Сложно…

– Врешь, опять врёшь. – Но голос у Клосгаускаса был довольный.

Клосгаускас был несказанно рад, что заполучил себе этого странного мальчугана, ещё не умевшего толково ни лгать, ни злиться, а уже лгавшего напропалую и выплёвывавшего злость так ядовито. Что-то в нём испугало так явственно, что очаровало и чуть ли не в первую же минуту навело на мысль взять в ученики. Профессор был одинок, профессор и раньше подумывал об ученике, но ничья кандидатура не подходила даже отдалённо. Он свято верил в магию, в себя, в ум вообще и ум в частности, и что до частного ума, то (профессор был в этом глубоко убеждён) он непременно будет изворотливым и непременно пугающим. Все умные хитры и страшны, а простое и доброе – только глупость, палка в колесе, песок в шарнире. Если это так – а это, конечно, так, поскольку просто не может быть иначе – Бозегомаз подходит как нельзя лучше. И он в том нежном возрасте, когда ещё можно придать ему направление. Однажды профессора не станет – увы, но некоторые небесные ограничения абсолютны, ни одна магия не обеспечивает бессмертия, – и тогда ученик не даст затухнуть идеям учителя, не позволит развалиться его многочисленным изобретениям. Уход неизбежен, но если так, то последователь – это одним ужасом меньше. Одним великим страхом, что уйдёшь не только ты сам, но и всё твоё. Профессор прибыл на ярмарку за деталями и элементами, а приобрёл деталь и элемент. Деталь и элемент своей Судьбы…

До конца осени они занимались без происшествий – Клосгаускас увлечённо, Бозегомаз со всей возможной рьяностью. Утренние часы стали лабораторными. В усадьбе была большая лаборатория головной магии, там, в мелькании словно оживших предметов, учитель и ученик работали до обеда. После обеда, всегда обильного и изысканного, Клосгаускас отдыхал, а Бозегомаз заучивал с голоса крутящейся пластины названия сполохов Пересвета («Учи, учи, это пригодится, это как таблица умножения, из этого многое следует!»). Вечера были посвящены грамоте, счёту и всеобщим пространственным знакам, а потом Клосгаускас читал вслух свои сочинения – с двоящимися и троящимися теориями, со множеством новейших идей и древних терминов («Пойми музыку слов, мой мальчик, и ты поймёшь музыку смыслов!»).

Вскоре стало очевидно, что Бозегомаз не так умён, как рассчитывал профессор. Сказать вернее, так и вовсе не умён. В этом было что-то даже трогательное, как тщетно он пытается разместить в своём не слишком гостеприимном понимании хоть какую-то науку, как бесполезно старается постичь магические начала, категорически не желающие для него начинаться. Профессор не отчаивался. Его вдруг стала умилять эта доходящая до комического тщетность, непредрасположенность такой степени. «Что, дружок? Опять никак?» – и сморщенное лицо профессора озаряла улыбка. Мальчик старался, никогда не жаловался и, на удивление, не выдавал никаких капризов. Не отрывался даже на прислуге, хотя вот уж на ком мог бы отводить душу. В усадьбе прислуживали только дети механикума – куклы с урчащими из животов голосами, до жути похожие на людей и до ещё большей жути на них не похожие.

Старик привык к мальчику и словно бы позабыл о своих первоначальных «злых» и «умных» на его счёт заключениях. Скользкий бессердечный шельмец оказался на поверку покладистым, непритязательным телком, однако старик не чувствовал себя обманутым или ошибившимся.

Когда немного подморозило и высыпала первая порошица, Бозегомаз простыл. Профессор от него не отходил и так переживал, как не случалось и за себя самого. Простуда, как назло, была тяжёлая. Не помогали ни ухищрения, добытые из стихий, ни пилюли, доставленные из аптечной лавки. Бозегомаз весь пыхал жаром и несколько дней лежал совсем пластом. Старик вконец вымотался, ни днём ни ночью не отлучаясь от болящего, а если всё-таки доводилось уснуть, то проваливался в густые, мутные кошмары – о мальчике же. Чаще всего снилось, что Бозегомаз вовсе не то, чем кажется, что он холодная бесплотность, что он другое, совсем другое… Вероятно, так хитро, с противоположным знаком отражались во снах треволнения о его жаре.

Тогда-то старик и понял: мальчишка ему всё равно что родной. «Бозегомаз! Я сделаю тебя наследником». Будущий наследник слабо улыбнулся.

Наконец, болезнь отступила, вернулось их прежнее, привычное расписание, но сами занятия никак не входили в привычную колею. Бозегомаз позабыл всё подчистую, и это при том, какие крохи и с каким трудом были им освоены! «Дружок, как же так? Мы так никуда не продвинемся!» – попенял ему Клосгаускас. Обед тогда прошёл в молчании, а послеобеденная передышка Клосгаускаса что-то затянулась. И надо же – новая беда. Отчего-то он никак не мог подняться! Руки и ноги совершенно его не слушались, ощущались только голова и шея, а всё, что получалось, – приподниматься над подушкой и звать на помощь.

– Папенька… Папенька! – звал он дворецкого. – Хоть кто-нибудь! Тёмные силы вас возьми… Хоть кто-то!

Ни дворецкий, ни прочие слуги не появлялись, а в соседних комнатах происходило нечто невообразимое – звуки оттуда доносились пугающие, разрушительные. Что-то падало, трещало, хрустело, ломалось, по чему-то лупили так, что сердце заходилось. Уверенности в том, что нужно звать кого-то и дальше, как-то себя обнаруживать, было всё меньше. Профессор замолчал. Появился Бозегомаз.

– Слава сполохам, наконец-то… – простонал профессор. Он совсем выдохся. – Бозе… Бозегомаз… Отправь посыльного за доктором. Не знаю, что со мной, но… но я не могу…

Бозегомаз не ответил. Было совсем тихо, только что-то ритмически постукивало о паркет. Старик как мог напрягся, повернул десятикратно отяжелевшую голову и только теперь увидел, что у Бозегомаза в руке… рука. Рука Папеньки. Да, конечно, это она. В белоснежной перчатке с красным бантом на тыле. Этой механической рукой мальчик и стучал: тум… тум… тум…

– И зачем… зачем ты отломал Папеньке руку?

– Папеньки нет, – простодушно сообщил Бозегомаз. – Никого нет.

– Что такое ты говоришь? – Профессор рассердился, и на миг ему показалось, что силы к нему вернулись. – Где все дети механикума? Надо отправить кого-то из них за доктором!

– Не надо, – покрутил головой мальчик.

– Но мне плохо!

– Это из-за травы. Трава. Замриха.

– От судорог, кажется… При чём тут она? Я не могу двигаться… из-за травы? Погоди-погоди, я замер от замрихи?

Бозегомаз раскрутил Папенькину руку – и запустил её не целясь, куда придётся. Экзотический снаряд угодил прямиком в угловой трельяж. Весело звеня, посыпались на паркет зеркальные осколки.

– Что, тёмная сила тебя возьми, ты делаешь?! – Клосгаускас сделал последний рывок, пытаясь подняться. Последний и бесполезный – подняться не удалось. Он рухнул на подушку, вполне понимая, что если и встанет, то не скоро. Действие травы усиливалось. Теперь потерялась чувствительность и в шее. Увы, но голова его расположилась неудачно – лучше бы лицом к стене, чем к происходящему. Он простонал, закрыл глаза, но снова открыл. Не имеет никакого смысла их закрывать, если точно знаешь, что происходит.

Бозегомаз добрался до стеллажа со «снотворными» профессорскими изобретениями. Он скидывал все эти милые, но сложнейшим образом устроенные и существующие в строго единственном числе штучки – маленькую певичку-арфисточку, светотеневой преобразователь, проектор наведения с ровно сотней баранов… Скидывал и растаптывал.

– Хочешь свести меня в могилу… но зачем? С чем ты останешься, малоумный мой мальчик? Завещания ещё нет! Слышишь меня? Нет! И ты ведь… ты ведь это знаешь…

Бозегомаз потянулся к верхней полке стеллажа, к двухтомнику Клосгаусковских сочинений, но не достал и снова взялся за Папенькину руку.

– Недомерок… – прохрипел профессор.

Бозегомаз принялся вырывать страницы поочерёдно из обоих томов.

– Ничему так и не научился, бестолочь… Даже ломаешь и рвёшь вручную! Какая же бестолочь… Ничему, ничему…

– Я хотел. Но оно само. Само не хочет.

– Так ты из-за этого? Из-за своих неуспехов? Милый мой мальчик, ты ещё… ты всё ещё успеешь! Всё ещё получится!.. Остановись, Бозегомаз, прошу тебя, остановись, – запричитал профессор после короткой паузы. – Я прощаю тебя. Я уже простил! Никогда об этом не вспомню. Мы всё восстановим… У тебя какое-то затмение!

Бозегомаз продолжал вырывать страницы.

– Будь ты проклят, Бозегомаз! Будь ты проклят! Ты и есть сбесившаяся собака! Я же увидел, о, я всё увидел ещё тогда… Ты и есть сама дрянность! Это ты, ты сдохнешь! Слышишь меня? Это ты, это ты…

Перед тем, как выбежать на дорогу, Бозегомаз разнёс и Маменьку, и сидящего в ней слугу. Покрывало с его головы он намотал как шарф.

Дорогу припорошило сереньким снежком. Пасмурный тусклый день клонился к тусклому вечеру. Бозегомаз бежал сколько мог, а когда выдохся, просто упал и лежал. Он замёрз бы на этой дороге, если бы его не подобрали арса в свою бездонную безразмерную арсыганскую кибитку. С ними он доехал до столицы, хотел у них и остаться, но их самая главная, самая блестящая и разукрашенная рассмотрела его «рученьку», долго-долго поглядела в его «глазыньки» и отчего-то отказала – «ой нет, ой нет!».

У храма подобрал сироту старьёвщик. Из сочувствия и в надежде на помощь – сам он стремительно слеп.

– Что это ты там творишь? – Мелькал Бозегомазов силуэт, слышались удары и треск. – Что ты там… Вещи мои курочить?! Ах ты змей подколодный, баламошка королобая! Ах ты, ах ты…

Брался устроить ничейного мальчика в школу-призор трактирщик (были у трактирщика связи и доброе сердце, отчего не помочь?).

– Где этот вертлявый ничейка?! Он мне всю посуду вдребезги, всё, до чего дотянулся, вымесок поганый, скотина мелкая!

Пожалела худенького глазастика жена почтмейстера.

– Письма… Что с письмами? Что с ассигнациями?.. Неблагодарный! Неблагодарный! Чёрная, чёрная душа!.. Нет – нету души, пустота!

Так и бродил Бозегомаз по столице, по людям, пока не поймали его за ушко и не определили в призорную школу уже наверняка, столичным судебным решением. Попробовал он и там как везде, но тамошние ребята быстро его раскусили, получил он от них сначала горяченьких, а потом ледяное от всего отлучение. Чуть дёрнется – тузили, и даже на маленькую пакость решался он редко когда, в скором времени и вовсе не решался. Учителя в нём тоже разочаровались, некоторые до того, что отпускали с занятий. Ходил он по внутреннему двору, влево-вправо, влево-вправо – как маятник, а иногда что-то нацарапывал на стенах. Никто ему этого не запрещал. Царапки совсем мелкие, да и должен же он тешить себя хоть чем-то, а то такой кислый, что ещё немного – и до смерти скиснет… Время шло медленно, но оно же и бежало, а Бозегомаз всё ходил и ходил.

Нагрянула как-то в призор проверка, а про него и забыли, ходит себе. Вдовствующая графиня – главная попечительница призора – возьми да и выгляни с этажа во двор.

– Кто это? Что он там делает?

– Отстаёт… Свежим воздухом дышит.

– Воздухом? Там ветрище! Ужасная погода! Вот, значит, как вы заботитесь о сиротах.

– Но он любит такое. Любит гулять.

Графиня направилась во двор.

– Ах! Это же знаки пространства! – заахала она, приглядевшись к царапкам. – Откуда они тебе известны?

– Они мне приснились, – еле слышно «признался» Бозегомаз, глядя на графиню снизу вверх (он так и остался низкорослым, был на полголовы её ниже).

– Сколько же тебе лет?

– Шестнадцать.

– В техникум механикума. Сегодня! – топнула ножкой графиня. Утренний пасьянс предсказал ей радеть и благотворить. – Ты ведь хочешь в техникум механикума? Все дороги откроются перед тобой. Это перспективное направление, развивающаяся отрасль, – с удовольствием проговаривала она понравившиеся ей накануне, такие современные, модные слова. – Ты ещё вспомнишь меня. И это будет доброе, очень доброе слово!

 

 

***

 

– Теплый воздух вверх, холодный – вниз. И образуется что?

– Вихрь!

– Правильно, – согласился мастер. – Как зовут?

– Вихрь?

– Остряк, да? Имя твоё как, я спрашиваю?

– Алем.

– Так вот, Алем. Всё ты сказал правильно, но больше отвечать мне не надо. Это у меня такая манера напоминать вам теорию, доносить до вас, желторотиков, суть. Суть в чём. Этот самый вихрь поднимает вихревую пыль, а пыль нам нужна как что?

– Как всё!

– Алем, ну Алем же… – поморщился мастер. – Другие молчат, ну а ты? Ладно. Опять правильно сказал. Пыль это энергия, пыль наше всё. Получаем, ловим, используем. Не будем далеко ходить, сама вихревая установка запитана ею же. Такая вот, понимаете ли, не побоюсь красивого словца, обусловленность! Так что для вас, будущих техников, работа с вихревой установкой что?

Мастер уставился на Алема. Алем уставился на мастера. Студенты захихикали.

– Для вас, будущих техников, работа с вихревой установкой – святое, – договорил мастер и покашлял в кулак, дожидаясь, когда студенты провеселятся. – Работа несложная. Прямо скажем, получение пыли – одно из простейших мероприятий в магии механикума. Тем не менее это база. То, что вы, хоть подними вас среди ночи, должны будете знать и уметь. Слушаем сюда внимательно. Рычаг туда-сюда не дёргать ни в коем разе! Перевели, щёлкнуло – всё, пошла плитка греться. Руки убираем. Больше ничего не трогаем. Тем более, не дай святые сполохи, – сам вихрь. Тронете – пеняйте на себя. Затащит как в турбину!.. Кто там чего уже щёлкает? Рано! Стоим. Слушаем. После того, как получите вихрь, выдвигаете пылеуловитель, переводите рычаг в нерабочее положение и ждёте. Повторяю – сам вихрь ни в какой момент не трогаете. Случайно – тоже. Все услышали? Алем, как твоего друга зовут?

– Не друг это. Брат! Бозегомаз.

– Брат? – скептическим взглядом окинул мастер «братьев» – высокого смуглого Алема и бледного исхудалого недоросля Бозегомаза. – Ну, сполохи с вами, это как скажете… Бозегомаз, отчего у меня такое впечатление, что ты спишь?

– Я не сплю…

– Отчего, я спрашиваю, такое впечатление?

– Не знаю…

– Смотри мне, – пригрозил мастер неизвестно чем неизвестно за что. – Вот теперь не рано, теперь работаем, – обратился он уже ко всем. – Да, и про сильфид. Сильфиды вам не девки! Начнут появляться – не дёргайтесь. Они духи воздуха, воздух мы тревожим, вот они и появляются. Не пытайтесь с ними заговорить. Они всегда молчат. Не пытайтесь знакомиться. Имён у них нет. Не пытайтесь…

– Ничего не пытаться, а то ихние сильфы морду набьют! – Это бодрое предположение (прилетело оно, в виде исключения, не от Алема) опять привело «желторотиков» в развесёлое настроение, и мастеру снова пришлось ждать, когда они угомонятся.

– Не дай нам сполохи увидеть сильфа, – сказал он, дождавшись тишины, негромко, но веско. – Сильф, если явится, в вихре сидеть не будет, сразу полезет сюда, и ещё попробуй загнать его обратно. Одно хорошо: такое случается редко. Сильфы эти – большие зазнайки, считают нас вроде бы как деревенщиной. Их-то мир в самом центре воздушной стихии, а наш-то, выходит, на окраине, ну вот и считают. Сильфидочки другое дело, они не такие спесивые. Но – осторожные, никуда не лезут. Просто выглядывают, интересно им, понимаешь… – Мастер смягчился и признался: – И чего уж там, они симпатичные.

– Силища! А красота! – любовался Алем. Не любоваться было нельзя: плитка нагрелась до малинового в считанные секунды, и вот уже над нею закручивался, вытягивался всё выше, к решётчатому потолку, небольшой, но впечатляющий вихрь. Он светился нежным голубоватым светом и рябил множеством мелких блестящих частичек, похожих на штришки. – Только не вижу я никаких сильфинид… – пожаловался Алем, вглядываясь во всю эту свето-воздушную вакханалию. И его словно бы услышали: из светящейся спирали показались три милых личика. – Смотри, смотри, брат Боз, вот они, сильфиниды!

– Сильфиды, – уныло поправил Бозегомаз и тут же получил тычок в плечо. Алем никогда с ним не церемонился. Вставши однажды с ним в пару и назвав братом, он уже не отступился, так и вставал на всех занятиях, так и называл братом Бозом – и за всё подряд одаривал всевозможными тычками и плюхами. Мало того, в начале второго года обучения он поменялся местами с одним из Бозегомазовых соседей по комнате, что было не так-то просто. Бозегомаз обитал в «сиротской» комнате, Алемовы же родители жили и здравствовали, присылая откуда-то из своего солнечного далёка на краю империи деньги и посылки с чудными сухофруктами слаще конфет (одна из таких посылок как раз и ушла на переселение, да будет приятный аппетит у распорядителя общего дома при техникуме!).

– Теперь ты мой настоящий брат. Брат-сосед, а-ха-ха-ха-ха! – закатывался хохотом Алем, нимало не сомневаясь, что это замечательная шутка. Он вообще был в себе уверен, а больше всего в своём добром – да, в добром – сердце. Если бы Бозегомаз вдруг увидел, вдруг узнал настоящую причину, по которой этот белозубый ащеул от него не отстаёт, удивлению не было бы предела. Алем помогал. Алем волновался о нём. Алем хотел его растормошить, показать, что жизнь весела, что она легка и красива, а не тускла и угрюма. Уж точно не настолько тускла и угрюма, чтобы пребывать в таковом расположении без всяких перерывов, вообще всегда, как это делал «брат Боз».

Помимо прочего, Алем был неутомимым любовником, неутомимым и словно торопящимся что-то упустить, чего-то не успеть. Аскеза Бозегомаза заставляла его недоумевать.

– Ты болен, брат Боз? Что у тебя болит? Ты же мужчина! Почему ты не ходишь к заводчанкам?

– К рабочим девушкам?

– Ааах-ха-хааа! – хохотал Алем, хлопая в ладоши, хватаясь за живот. – К рабочим… девушкам…

Тычками, неуёмным хохотом и утомительными насмешками он всё-таки добился своего – вывел Бозегомаза в свет, и это был свет красных фонарей, Заводной дом.

– Всё что хочешь. Вообще всё! Это же куклы! – научал бывалый Алем совсем что-то притихшего «брата».

– Они.. заводные? Прямо с ключом в спине?

– С каким ключом? Раньше были с ключом. Лет сто назад. Обычные дети механикума! С… – шевелил он пальцами, улыбаясь, и явно намереваясь дообъяснять.

– Я понял, я всё уже понял, – нахмурился научаемый и даже не получил обычную плюху. Алем не расщедрился на неё из опасения, что «брат» передумает и, того гляди, повернёт обратно, так ничего и не вкусив. Уж больно он нежный.

Однако случилось нечто совсем другое и даже обратное. Обратное нежности.

Пребывая в объятьях Умильяны, Алем обратил внимание на какой-то нехарактерный шум – беготню, суету, – а потом его позвала обескураженная хозяйка, что было, разумеется, против правил и чего она раньше никогда не делала.

– Взгляните, – подвела она его к распахнутой комнате в конце коридора.

Бозегомаз сидел на кровати и смотрел в пол. Куколка лежала рядом. Без головы.

– Да-а, брат Боз… И где голова?

Брат Боз продолжал смотреть в пол.

– Голову он выкинул в окно. Кто уплатит? – спросила хозяйка.

– А нельзя её как-нибудь… приделать?

– Частями выкинул. Их уже не найти.

– Пф. Найду!

– И не соединить. Кто уплатит?

– Я, – сказал Алем, вздыхая.

– И за штору ещё тоже. Или тесьму пусть отдаст. Но он не отдаст. Он у вас странный. Опасный.

– Кинжал тоже опасный, – сказал Алем, натужно рассмеявшись.

Когда плелись из Заводного, Алем сказал:

– Мой прадед был пастухом. Однажды он потерял овцу. Это был большой позор. Он ходил её искать и пел, так хорошо и грустно пел, что его услышали небеса и дали ему знак, сказали: загадывай желание! Его желание было, чтобы он и все его потомки всегда находили любые потери. Жалко, что части не соединить. Я бы всё нашёл.

Больше в подобные заведения он Бозегомаза не затаскивал, но во всём остальном отношения своего не переменил – тормошил, в покое не оставлял, искромётными (а кто скажет, что они другие?) шутками закидывал. Не менялся и Бозегомаз – само уныние, сама тоска, кое-как учёба и ничего более.

Вот и сейчас Алемовых восторгов он не разделял, никакого, даже мало-мальского интереса не проявлял. Сильфиды же на всё и на всех поглядывали с нескрываемым интересом. Их симпатичные личики, полупрозрачные и такие же голубовато светящиеся, как и сам вихрь, показывались то в одном, то в другом месте. Какие-то появлялись совсем ненадолго, а другие держались и держались, и закручивающийся поток, усыпанный меленькими штрихами, послушно огибал их, словно речка преграду.

– Боз, она тебе подмигнула! Нет, ты видел? Видел? Барышня, хочешь юзюму?

«Барышня» юзюму не хотела. Бозегомазу же она не только подмигнула, но и как будто бы потянулась к нему. Её хорошенькое, заинтересованное личико проявлялось всё рельефнее.

– Глазки! А губки! Брат, спроси, есть ли у неё подружка, – ткнул его в бок Алем. – Я не шучу! Спроси!.. Нет, я так не могу! Я прямо сейчас в Заводной!

– Выключаем, всё выключаем! – захлопал в ладоши мастер. – Пылеуловители приготовили, рычаги перевели – руки убрали!

По учебному цеху понеслись щелчки. Плитки моментально темнели, сильфиды пропадали, вихри гасли. Не исчезали только блестящие штришки. Их рой повисал над каждой плиткой, а немного повисев, направлялся в перевёрнутый конус пылеуловителя. Некоторые штришки этой цели всё же не достигали, какой бы близкой она ни была, они как будто внезапно тяжелели и вываливались из роя. Скоро их насеялось на пол довольно много.

– Так. Пылеуловители аккуратно задвигаем обратно в установку. С пола ничего не поднимаем, что упало – то пропало. Но подмести, естественно, придётся. Давайте определимся, кто…

– Я подмету.

– Что? Кто подметёт? Ты, Бозегомаз? – мастер смотрел на него с удивлением. – Аа, понятно, мне всё понятно. Ты только что проснулся и тебе надо бы размяться, так?

Студенты нетерпеливо топтались, и на шутку отреагировали вяло. Все они спешили – из последнего занятия последнего учебного дня недели, на вольную волю.

– Все свободны. Бозегомаз, метла в кандейке. И не вздумай звать уборщицу. Детей механикума в цеху коротит. Смотри мне!

Мастер, отстоящий от выхода ровно на три шага, всё равно оказался в дверях не первый.

– Брат Боз, я говорил, я к заводчанкам. Я серьёзно, хочешь – мети! – выпалил Алем прежде, чем сорваться с места.

Когда закрылась дверь за последним, замешкавшимся студентом, Бозегомаз отправился в кандейку, будучи вполне уверенным: метла совсем не то, что ему нужно. Рассмотрев имеющееся, он остановился на здоровенном рожковом ключе. К ключу был привязан толстый металлический ярлык с дополнительными знаками возможностей, и отвязать его, увы, не получилось. Пришлось взять как есть, с ярлыком.

Вихревые установки напоминали безголовых животных – тулово и четыре тонких ножки, тулово и четыре тонких ножки… Один удар ключом по этим ножкам – и ближайшая установка рухнула как подкошенная. Плитка раскололась пополам, хлынули блестяшки.

Следующая поверженная повалилась сначала на свою соседку, и только после этого они, уже совместно, брякнулись на пол.

Дальше Бозегомаз сыпал ударами не разбирая. Ножки подгибались, плитки, жалобно звякая, разбивались, блёстки высыпались на пол, поднимались в воздух, снова осыпались на пол…

Когда неразбитой оставалась одна-единственная установка, Бозегомаз остановился. Отбросил ключ. Проверил внутренний карман. И перещёлкнул рычаг.

Плитка зарозовела.

Стала ярко-розовой.

Малиновой.

Над нею появилась голубоватое свечение.

Светящаяся дымка.

Голубой, начинающий закручиваться и пестреть штрихами поток…

Всё было так же быстро, как в прошлый раз, и так же медленно, как всё и всегда для того, кто ждёт.

Начали показываться сильфиды – и вдруг разом спрятались, пропали. Зато проявилась именно та, благоволившая к нему «барышня», проявилась настолько, что её можно было погладить по голове!

Бозегомаз радушно улыбнулся.

Она высунулась ещё. Стало видно, что её волнистые волосы едва касаются плеч, а шейка у неё грациозная и тонкая, точно у балетницы. Бозегомаз продолжал олицетворять собою радушие. Ловкий выпад, как у циркача или ловца – и вот тесьма уже на этой шейке!

Бозегомазу показалось, что он и впрямь захомутал неосторожную сильфиду, но нет – тесьма скользнула сквозь, упала на плитку, крутанулась змеёй, пыхнула и сгорела. И только маленький недогоревший кусочек остался у него в руке…

Сильфида почти совсем вжалась обратно, в вихрь, и уставилась на Бозегомаза широко распахнутыми глазами.

– Исчезай! Что смотришь! – крикнул он.

Не исчезала, смотрела. Её распахнутый взгляд стал даже и каким-то вызывающим.

– Вот ты как, – мстительно пробормотал Бозегомаз, схватил ключ и метнул неисчезающей нахалке прямо в лоб!

Сильфида даже не попыталась увернуться, да это и не было нужно. Ключ пронёсся сквозь так же легко, как если бы никакого лба там не было, влетел в вихревой поток, провернулся в нём, выскочил и пролетел мимо Бозегомаза на таком ничтожном расстоянии, что приложил его ярлыком по лбу. Бозегомаз упал, схватившись за голову.

Раздался тихий, как будто вполовину убавленный, со звенящими переливами смех.

Сильфида всё смеялась, Бозегомаз всё не вставал. Затем на какое-то время стало совсем тихо, а после послышались всхлипы. Снизу, с пола. От Бозегомаза.

Сильфида выпростала руки, схватилась ими за край установки, «вынырнула» теперь уже по самую талию и разглядывая всхлипывающего так внимательно, что её взгляд нельзя было не почувствовать.

– Что тебе? – не выдержал Бозегомаз, отнял руки от головы и уселся. На лбу розовела шишка. – Ну, что?

Крылышки сильфиды, маленькие и ещё более прозрачные, чем она сама, чуть заметно подрагивали. Светящаяся и нездешняя, она смотрела, наклонив голову, как это делают щенки, любопытные и очень даже здешние.

– Интересно тебе, да? Всё-то тебе интересно… А мне вот только одно. Но здесь этого нельзя. Нигде нельзя… Но ты ведь никогда и не знала ни про какое «нельзя»? Что ты вообще знаешь!

Она тихонько фыркнула и вдруг поманила Бозегомаза своей тонкой изящной рукой.

– Хочешь со мной покончить? – спросил он как о чём-то унылом и будничном. – А, делай что хочешь…

Ещё раз поманив, сильфида скрылась в вихревой спирали.

Он поднялся и подошёл совсем близко, вплотную – к вихревой установке, к вихрю. Постоял совсем немного – и коснулся…

Его подкинуло – легко, мгновенно, как пушинку, – и он повис между небом и землёй, в тёплом светящемся потоке с блестящими штрихами, огибающем его так же, как до этого лица сильфид. Прямо перед глазами колыхалась тончайшая сеточка-завеса из таких же штрихов, а за нею расстилался целый мир, пугающе огромный, зовуще прекрасный и совсем, совсем не похожий на мир человеческий. Этот странный мир расцветал, распускался десятками образов – люди и нелюди, виданные и невиданные животные, здания, деревья, мосты – превеликое множество существ, растений, строений и предметов, а так же и просто кубы, пирамиды, конусы, сферы… Они то росли, то уменьшались, то надувались, то делались плоскими, такими плоскими, что укладывались в пёстрые стопки, и стопки эти лезли в небеса, но и в небесах были люди и нелюди, животные и здания, и всё то же бесконечное множество бессчётных существ и предметов. Всё это было неописуемо ярким, но иллюзорным, воздушным. Всё это просматривалось насквозь. В неустойчивом, прозрачном великолепии самыми устойчивыми, убедительными и неизменными были полупрозрачные фигурки сильфов и сильфид.

Девушки порхали – нежнейшими, невесомыми бабочками, все как одна. Юноши поднимались в воздух невысоко и ненадолго. В основном они деловито прогуливалась по белоснежной поверхности, и за каждым из них стелилась удлинённая рельефная тень, парадоксальным образом гораздо более подвижная, чем её хозяин. И сильфы, и сильфиды время от времени ударяли по образам, раздавался глухой стук, или мелодичный звон, или даже вскрик – и образ разлетался. На кусочки и вдребезги!

– Это ведь то… то, что я всегда…

И на сильфах, и на сильфидах были короткие балахончики, очень тонкие, голубовато-белёсые. И крылышки, и одежда, и волосы воздушных духов непрерывно колыхались.

– У них всегда ветер… – пробормотал Бозегомаз.

Он вдруг отчётливо осознал, отчего мастер отчитал его за сонливость. Чего не понимали ни отец, ни травник, ни профессор; ни дети, ни взрослые; ни в Уречье, ни в Усть-Камне, ни в столице. Тот, человеческий мир, он и был для него лишь тягостным сном, долгим кошмаром. Там он не жил, а только глупо врал, тщетно старался, тоскливо терпел. Его мир здесь. Мир воздуха и образов. Про-образов, сверкнуло где-то на задворках сознания…

За блестящей штрихованной завесой появилась его знакомая сильфида. Её крылышки мелко дрожали, удерживая её в воздухе, и всё равно нельзя было не заметить, какого она небольшого росточка. Существенно меньшего, чем даже его собственный. Впрочем, что же тут удивительного? Рост самый обычный, сильфиды всегда меньше сильфов… Но… откуда он это знает?

– Я сильф, – прошептал он.

Она покрутила головой – «нет», – и стала внимательно вглядываться в его лицо, как будто чего-то ждала.

Внезапно рядом с нею возникло, за секунду выросло из ниоткуда высоченное растение, чем-то похожее на подсолнух, но с длинными узкими листьями и такое же прозрачно-воздушное, как и всё здесь остальное. Она ударила по нему ладошкой, и растение, звеня, рассыпалось.

– Я знаю, это прообраз! Здесь всё прообразы, вы смотрите за их числом и убираете лишние, – быстро проговорил он. – Но откуда, откуда я это знаю? Как это всё… – потёр он ладонями лицо. – И всё-таки я сильф!

Она снова покрутила головой – «нет». И сразу же радостно покивала – «да!».

– Нет, да… Я сильф наполовину?

И снова радостные, ещё более радостные кивки. А после она приблизила лицо к завесе и заглянула ему в глаза.

– Ты хочешь, чтобы я остался… Ты… любишь меня?

Сильфида не стала кивать, но он готов был поклясться, что увидел, как зарумянились её щёки – волшебным, воздушным, синеватым румянцем.

– А как же это? – И он достал кусок тесьмы. – А ключ? Я мог тебе навредить. Я… опасный.

Она улыбнулась – и вдруг рассыпалась на сотни шариков. Её балахончик остался висеть неприкаянным обрывком белёсого тумана. Шарики беззвучно упали и начали раскатываться в разные стороны, но – передумали. Взметнулись вверх, слиплись в единый ком, и ком этот заходил ходуном, где-то утягиваясь, а где-то ширясь, приобретая определённость фигурки. Почти-сильфида подхватила балахон и нырнула в него. Задрожали крылышки. Перед Бозегомазом снова порхала сильфида!

– Ты вечная, – восхитился Бозегомаз.

Она указала пальчиком на себя, а потом на него. И снова – на себя и на него.

Мы вечные? – догадался он. Ему было всё легче её понимать. – Но ведь я другой, я не воздушный.

Она протянула руку сквозь завесу, обхватила своей узенькой прохладной ладошкой его запястье и притянула к себе. Оказавшись по ту сторону завесы, его кисть стала бесплотной, полупрозрачной, светящейся.

Бозегомаз понятливо кивнул и намеревался уже целиком, собственной персоной повторить переход и преображение собственной руки, но сильфида внезапно, рывком её вернула. Теперь она смотрела на него серьёзным, предупреждающим взглядом – «стой, подожди!».

– Почему? Что ты хочешь мне сказать?

Сильфида смотрела напряжённо – «пойми же, ну, пойми!».

– Я должен хорошо подумать? Решиться и никогда не сожалеть?

Кивнула – «да».

– Я уже подумал, – сказал он, тоже кивнув. Ему надо было сделать всего только шаг, и он его сде…

 

… – Очнулся? Очнулся. Брат Боз, напугал!

Бозегомаз обнаружил себя лежащим на полу… Нет, на сломанной установке. Среди других сломанных установок. Рядом сидел Алем. На потолке малиновыми кляксами горели лампы.

– Видел? Вечер уже. Так разве можно?

– Что «можно»? – Бозегомаз сползал с обломков, продолжая приходить в себя.

– Тебя долго не было, брат. Я вернулся из Заводного, стал ждать, потом пошёл сюда. А ты в вихре болтаешься! Затянуло! Я рычаг перевёл – ты бабах на установку. Она одна тут целая была. Кто всё перебил?

– Я не нарочно.

Алем покосился на него в некотором недоумении.

Бозегомаз снова закрыл глаза, и всё случившееся пронеслось перед его мысленным взором. Он бы их так и не открывал, вообще никогда не открывал, лишь бы не видеть этот мир, ничего, никогда в нём больше не видеть – цех, лампы, Алема, самого себя, – но Алем принялся его трясти.

– Вставай! Пересвет же! Вставай! – Алем попытался волоком подтащить его к окну, споткнулся, упал на заломленную углом ножку установки, взвыл Бозегомазу прямо в ухо, и тот всё-таки поднялся.

К первому сполоху успели оба. Засияло, замигало, завспыхивало. Бозегомаз, просто чтобы перебить своё сопение и возню ударившегося Алема, начал проговаривать выученное когда-то:

– Алабастр, толком прозелень, боком двуличня… Алавай, и с потёмкой с фиоловой, с верхом соломьим… Сизокрай с порыжелым нутром, с белокипенным дале… Облакот да муравча… Багрец да пелёс… Рудобурка…

Он называл, и называл, и называл. Алема это привело в непередаваемое изумление.

– Брат Боз… Ты знаешь имена Пересвета…

Богоземаз замолчал только с последним сполохом.

Однако причины для изумления на этом не закончились. В уже потемневших небесах снова полыхнуло. Брызнули осколками потолочные лампы. Стало совсем темно, и в небе, и в цехе.

– Брат Боз, смотри, смотри…

За оконным стеклом кружил маленький золотой огонёк. Немного покружил – и остановился прямо напротив Бозегомаза.

– Боз, это же знак! Ты теперь счастливчик!

– Счастливчик… – усмехнулся Бозегомаз. И вдруг расхохотался. Хохотал и не мог остановиться, хохотал и не мог…

– Ты весёлый! Ты совсем весёлый! – обрадовался Алем. Ни разу ещё брат Боз так не смеялся. Так, что из его круглых светлых глаз хлестали слёзы.

– И почему… почему я, по-твоему, счастливчик? – спросил Бозегомаз, пытаясь отдышаться от смеха.

– Как почему? Небеса выполнят любое твоё желание!

Бозегомаз вытер рукавом лицо.

– Любое желание?

– Да. Любое. Одно. Думай хорошо!

– Я уже подумал, – медленно проговорил Бозегомаз. Внезапно ему стало невыразимо грустно, что Алем человек, что этот миг – миг их прощания.

Всё закувыркалось, закружилось…

Бозегомаз стоял посреди зовущего и прекрасного своего мира. Ветер. Прообразы. Воздушные духи. Он был таким же, как они, полупрозрачным, и чувствовал лёгкое подрагивание крыльев за спиной.

Рядом, сияя радостью и гордостью, порхала его сильфида.

Он оглянулся – и увидел… Алема.

Алем белозубо улыбался и плавящейся фигуркой из тёмного воска стекал на белоснежную поверхность, пока не расстелился по ней такою же, как и у всех сильфов, – удлинённой, рельефной, подвижной – тенью.

– Зачем ты последовал за мной? Ты превратился в тень… – ошарашенно произнёс Бозегомаз и не узнал своего голоса. Это, собственно, и не было голосом. Слова звучали где-то внутри, а здесь, снаружи, слышался только шум – как шум ветра, как шёпот листьев.

– Он последовал за тобой, оттого что и есть тень. Сын светотеневого духа. И теперь он вернулся в свою стихию, – таким же мягким шумом отозвалась его сильфида.

– Я полусильф, а он… полутень?

Сильфида рассмеялась.

– Отчего ты смеёшься?

– Слова такие смешные. Мы редко о них вспоминаем. Мы понимаем, потому что понимаем, а не потому что говорим. Понимаешь? – и она снова засмеялась своим тихим, как будто вполовину убавленным, звенящим смехом.

Бозегомаз понимал. Он мог бы сказать, что счастлив, но вместо этого стукнул по ближайшему прообразу – вращающейся во взаимно перпендикулярных плоскостях двойной васильковой снежинке, – и она рассыпалась, зазвучав короткой переливчатой мелодией. Это было великолепно. Можно и нужно. Всё раз и навсегда встало на свои места. Впереди была вечность.


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 7. Оценка: 3,14 из 5)
Загрузка...